Скваронского никто не слышит, кроме меня и Удуева, который зачарованно спрашивает:
– Что ж, если я, к примеру, вдруг пукнул, это что-то такое там означает, что ли?
– Возможно, – вздыхает Скваронский. – Детерминизм, дружок. Физики убили философию. Превратили ее в маниловщину. Но зато они научились измерять, казалось бы, неизмеримые вещи. Свет, например. Время. Научились находить объяснение всему и обращать все в практическую плоскость. Даже квантовая механика, утверждающая принцип неопределенности, и та подарила нам телевизор. Но раз все взаимодействует в большом, то все взаимодействует и в малом. И наши чувства, страдания, мысли, вера не есть ли такие же субстанции, как время, свет, пространство, волны? Не являются ли они неким эфирным веществом, которое можно физически понять, измерить и дать ему ранжир, место в структуре мироздания? И хотя бы так наполнить смыслом и ценностью наши жизни… Может, если мне плохо, то кому-то обязательно хорошо? Если я теряю, то кто-то приобретает? А если тот, другой, ребенок или просто хороший человек?.. Это, конечно, мораль, но вдруг еще и физика? И тогда даже самая пустая, самая завалящая жизнь оказывается не напрасной. Ведь своим несчастьем она, возможно, служит чему-то нужному, и мой провал может стать топливом для какого-то иного взлета… Если бы знать… – Скваронский умолкает. Он улыбается, а из-под очков ползут слезы. – Как пусто и страшно в этом холодном, огромном и безразличном мире, – почти шепчет он.
Я отворачиваюсь, мне неприятно на него смотреть.
Жена кладет руку ему на плечо, а другой пытается вытереть лицо, он отмахивается от нее, но она с покорной настойчивостью тянет его домой. Наконец он соглашается и тяжело выползает из-за стола.
Я спрашиваю вслед:
– А как же случайность, господин ученый? С ней-то что делать? Или вы полностью ее исключаете?
– Случайность – это гордыня, – оборачивается Скваронский. – Она появляется тогда, когда человек не может что-либо объяснить. Случайность означает незнание, и только.
– Вы банальный атеист. И очень упрямый, – усмехаюсь я. – А смерть, кстати, вы тоже воспринимаете в таком физико-атеистическом ракурсе?
– Не знаю, друг мой, – разводит руками Скваронский, пошатываясь. – Скорее, в физическом. Но как она выглядит, я пока знаю. – Его лицо становится холодным. – На каждый плюс есть минус. Каждой частице соответствует античастица. Каждому человеку – античеловек. Все эти анти находятся где-то там, в антимирах, нам они недоступны. Но если однажды вы повстречаете кого-то, похожего на себя, держитесь от него подальше. Не исключено, что если вы прикоснетесь к нему, то оба исчезнете. – Очки Скваронского безумно сверкают ярким отсветом барной стойки. – Значит, вас больше нет.
Он оседает на плечи жены и нетвердым, но торжественным шагом направляется к выходу, как актер, получивший свои овации. Я хочу что-то сказать ему вслед, но сразу забываю что.
– Чего ты, Филиппыч? – сочувствует Марленыч, приобняв за поясницу удаляющегося ученого.
То ли под впечатлением от слов Скваронского, то ли из-за вспыхнувшего веселого оживления кругом я вдруг замечаю в себе появление гармоничного какого-то безразличия, настраивающего на примирительный лад. Похоже, я смогу вытерпеть любой словесный понос, дружескую исповедь и даже Гуся. Мне нравится бьющее по мозгам вертикальное освещение назаровского шалмана, где я – как мне уже кажется – вырос и возмужал, а пьяная бравада ожившего в допинг-градусе Кизюка представляется остроумной, звонкой и заводной, и я смеюсь вместе со всеми, как в тумане, забыв про все, что не давало мне отсюда уйти.
Оживление объясняется ввалившимися с улицы музыкантами. Побросав на входе свои видавшие виды инструменты, они толпятся перед стойкой, ссыпая перед Назаром горы мелочи. Им весело, они готовы играть за хорошее настроение, вот только попьют пива.
– А мы на штырке работали, – сообщает Кузьмич, пожилой саксофонист с по-чапаевски распахнутыми усами, и добродушно улыбается всем широкой щербатой улыбкой. – Народу на улице – прорва. Как в консерватории. А дают неохотно. Копейку жалеют. Не до музыки людям, злые все. Эхма! – Кузьмич с наслаждением выдувает полкружки холодного пива.
Непосредственно под копытами Вакха с картины Барбузова Кизюк режется в буру с Линьковым и с человеком, которого все зовут Порше. Порше – это то ли фамилия, то ли прозвище за помешательство на автомобилях. Гусь не умеет играть в буру, но он тоже сидит с ними, пытаясь силой удержать возле себя кота, который с мягкой настойчивостью лезет от него прочь.
* * *
– Ну чего ты ко мне прицепился? – вдруг возвышает на Удуева голос Цветков. – Бабник, бабник! – И выдает дрогнувшим голосом: – А между тем я живу практически одиноко – с одной и той же женщиной.
– А как у нее с этим? – вдруг спрашивает Барбузов, который слышал звон, а где, как обычно, не знает, поскольку занят был жареным цыпленком.
– С чем? – Цветков напрягается.
– Ну, с этим.
– Не понимаю.
– Ну, сиськи как? – услужливо подсказывает Линьков. – Имеются?
– Сиськи должны быть большие, – авторитетно заявляет Барбузов, поглаживая себя по груди. – В противном случае нет никакого смысла.
– Какие большие? – спрашивает Удуев. – Такие?
– Вот пошляки, не знаю. – Цветков вскакивает и убегает в туалет.
– Не знает, – разводит руками Линьков.
Разговор заходит о новой подруге Линькова.
– Хорошая женщина, – говорит Тарас. – Только все время молчит и зверем смотрит. Как будто я у нее девственность отнять желаю. И убежать.
– Вот это самое твое, Линьков, – замечает Гусь. – Отнять и убежать.
– Неужто до сих пор не отобрал? – смеется Порше.
Кот издает, наконец, утробный страдающий рев. Назар немедленно отвлекается от работы:
– Э-э, не трогайте кота! Пустите его, черти, он есть хочет!
– Вот у меня был кот, чистое золото, – говорит Линьков.
– Тот, которого на валюту натаскал?
– Стоп, – удивляется Гусь. – Как это, кота на валюту?
– Ну, расскажи уже, Тарас, милиции. Дело прошлое, а ему, глядишь, в работе пригодится.
Линьков звонко шлепает карту о стол:
– Ладно, начальник. Для общего развития твоей оперативной фантазии. Положим, есть у меня круглая сумма, ну, пусть в долларах. И надобно мне ее выгодно вложить, по-хозяйственному, в рост, так сказать. Ну, нахожу состоятельного продавца какой-нибудь стоящей вещицы. По объявлению в газете. Прихожу к нему и на эти самые доллары покупаю эту самую вещь. Уловил? Вложение сделано.
Молчание.
– Не понимаю, – взбрыкивает Удуев. – И при чем тут кот?
– Кот – это главное. Потом, когда хозяин уходит, я – уж пардон, гражданин начальник, – наведываюсь к нему обратно. Но уже с котом. – Линьков делает выразительную паузу. – Пускаю кота, и в считаные минуты он отыскивает все мои баксы. Не нарушая, заметьте, порядка в квартире.
– Что за ерунда! Как кот может отыскать доллары в незнакомой квартире? Почему кот?
Порше не может больше сдерживать смех:
– Да он эти доллары валерьянкой смачивает!
– Ах… ах, во-от оно…
Я перебираюсь к стойке и заказываю кралнап, как обычно.
– Я, пожалуй, с тобой выпью, – говорит Назар и наливает себе пятьдесят граммов водки.
– Хороший сегодня день? – спрашиваю я.
– Да. Во всяком случае, лучше вчерашнего.
– Дела идут, еще не вечер.
– Еще не вечер… Но если судить по тому, что творится в городе, вечер не за горами. Как бы не пришлось прикрыть лавочку.
– Ты будешь работать до конца.
– До своего? – усмехается Назар. – Шутки шутками, а тучи сгущаются, и я не удивлюсь, если завтра начнется бойня.
– Не начнется. Выборы на носу.
– Я думаю, как раз из-за выборов…
– Плевать.
– Хм. – Назар со вздохом выпивает свою водку и спрашивает: – Это правда, что ты надумал жениться?
– На ком? – давлюсь и одновременно изумляюсь я.
– На Кристине. Твоя мать сказала моей жене, что ты сделал ей предложение и она согласилась. Я был удивлен. Но ежели это так, то мое мнение ты знаешь: Кристина девушка завидная и будет для тебя…