Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С Эйзенштейном я познакомился летом 1940 года, в Барвихе (Подмосковье). Вспоминаю человека, который мог подолгу стоять и наблюдать за тем, как я работаю. Внешне он оставлял впечатление человека замкнутого, неразговорчивого. Нас, очень разных по темпераменту и складу ума, сближало одно — отношение к искусству. Он любил, ценил живопись… В те годы ничто другое не способно было вызвать у меня большее уважение, чем это качество…

Однажды, когда Эйзенштейн вновь оказался рядом со мной, я понял, что о лучшей модели для портрета мне нечего даже помышлять. Я стал писать его портрет.

Как только я взял в руки кисть — я лучше почувствовал его, узнал о нем даже то, о чем мы не говорили. Передо мной сидел человек, переживающий мучительную внутреннюю драму — драму творчества. Это было лицо бунтаря. Это был бунт не столько против косности в жизни и искусстве, сколько против себя самого.

Человека постоянно подстерегает опасность остановки для художника — это страшно. Мне и сегодня хорошо знакома боязнь повториться. Когда посещает это чувство, приходится перешагивать через себя, пересиливать собственную лень, делать невозможное…

Если напрячь память, которая во многом начинает мне изменять, и если попытаться все-таки восстановить живой облик Эйзенштейна в сознании — так это, наверно, драма — драма беспокойного художника.

Портрета Эйзенштейна я не дописал — не помню, что-то помешало докончить работу. Теперь мне говорят: Эйзенштейн не успел в жизни многое завершить. Наверно, так было ему суждено, остался таким он и на моем холсте.

После я никогда больше не встречался с Эйзенштейном…

Сейчас говорят — Эйзенштейн был одним из самых интеллектуальных художников нашего времени. Я же помню — широкий лоб, глаза, в которых был и природный юмор и ум. Он явился для меня моделью для портрета, и мне не приходилось искать, домысливать образ. Я видел перед собой лицо, изнутри наполненное огромным смыслом.

Галина Уланова

След в жизни

Наверное, простота и естественность — главное в любых людских взаимоотношениях. Однако я всегда старалась не забывать, что встречаются на совете прекрасные люди, разговор и общение с которыми воспринимаешь как бы в нескольких сложных планах. И бывает трудно сразу определить, какой из них в данный момент важнее. Порой внешний, словом выраженный. А порой внутренний, глубокий и умный, иногда смешливый, с юмором подтекст, который угадываешь, домысливаешь за словами и жестами человека. Этот «второй план» иногда можно понять лишь чутьем, интуицией, сердцем… Но, право, человек, зовущий собеседника на такое многоплановое общение, не становится менее естественным и искренним…

В дни наших недолгих, нечастых встреч именно таким, талантливо «многоплановым» человеком запомнился мне Сергей Михайлович Эйзенштейн. Раздумывая об этих встречах сейчас, много лет спустя, я понимаю: пожалуй, тогда мне даже трудно было определить, что старался увидеть, угадать во мне его острый, проницательный взгляд. Временами казалось, что Сергей Михайлович весело шутит со мной, остроумно подденет словом, потом хитровато улыбнется. А порой казалось, что он, человек старший и по своему пониманию искусства, по интеллекту, тонкости мироощущения, просто хочет передать мне что-то важное в жизни.

Я познакомилась с Сергеем Михайловичем еще до войны, в санатории «Барвиха», это было в 1940 году. Там отдыхали тогда Качалов, Сарьян, Гилельс, Леонтьев… Мы играми в теннис, ходили в гости на дачу к Алексею Толстому, который жил рядом. У Толстого был прекрасный сад, очень вкусная, изысканного сорта малина, которую мы потихоньку поедали.

Сарьян, помню, писал наши портреты. Качалова и Эйзенштейна — почему-то в пестрых пижамах, а меня — в летнем халатике кораллового цвета.

Мы катались на лодках, собирали цветы. Эйзенштейн очень любил гулять и как-то по-особенному, мне казалась, чувствовал и понимал природу. Вокруг санатория был большой парк, но мы всегда уходили за его пределы — в лас, луг, поле. Там было больше солнца, ветра, свободы и простора. О серьезных веща редко говорилось, просто мило отдыхали. А если и возникали у меня с Сергеем Михайловичем какие-то разговоры, то обычно как старшего с младшим. Лет тогда мне было немного, выглядела я девчонисто.

Помню свое всегдашнее двойственное ощущение после этих разговоров. Трудно было понять: всерьез говорит Сергей Михайлович ими как будто шутливую, остроумную ставку рассказывает. Вдруг скажет что-то немножко «свысока» и вместе с тем доверительно. Разговоры с ним всегда заставляли думать и даже фантазировать, если хотите. Еще и в этом, наверное, заключался секрет удивительного обаяния этого человека, которое покоряло вас раз и навсегда. А внешне Сергей Михайлович невольно напоминал мне доброго, уютного «плюшевого мишку». Однако с походкой пружинистой и упругой…

Пришли годы войны. Эвакуация. Наш балет забрасывало в разные города страны. Так случилось, что на год с лишним я оказалась в Алма-Ате. Помню, приехала туда поездом рано-рано утром, солнце из-за гор еще только поднималось. Пустые улицы, небольшие дома, бежит вода в арыках… И вдруг за поворотом — большая площадь. Колоннада нового театра оперы и балета. И сразу возникшее чувство — мне нужно туда, скорее посмотреть, где буду работать…

В те трудные военные годы студии, театры, режиссеры, артисты, эвакуированные по приказу родины в Алма-Ату, считали для себя святым долгом максимально приумножить творческие усилия. Ибо верили — придет победа. И знали, что сила настоящего искусства тоже рождает веру в счастье завтрашнего дня, приближает его. Значит, нужны, очень нужны и новые спектакли и новые фильмы…

Я отчетливо помню те напряженные алма-атинские дни, полные творческих исканий и того нового, что требовало время. Здесь, в Алма-Ате, снимайся фильм «Жди меня». Это был фильм о верности, о большой любви и умении преданно ждать.

Запомнилось, как вдохновенно работал в Алма-Ате и Сергей Прокофьев. В ту пору он писал свою «Золушку». Дело, разумеется, не в каких-то более или менее прямых ассоциациях. Но теперь мне думается, что был глубокий смысл в выборе тогда Прокофьевым именно этой темы для балета. Ведь тема «Золушки» — вера в счастье, в мечту, которая сбывается.

Прокофьев говорил, что видит в этой роли меня. Я часто приходила к Сергею Сергеевичу в гостиницу, где он жил и работал. Узкая комнатушка едва вмещала рояль, что-то варилось на примусе, всюду, даже на полу, были разложены нотные листы. С каждым днем их становилось все больше…

Я всегда благословляю судьбу за то, что она итак счастливо соединила меня на сцене с великой музыкой Прокофьева. Но вот еще о чем думается мне сейчас, когда я пишу эти строки и подхожу к рассказу о вновь случившейся в Алма-Ате моей незабываемой встрече с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном.

Известно, что творчество Эйзенштейна и Прокофьева было неразрывно. Фильмы гениального режиссера неповторимо дополняла музыка Прокофьева. Как знать, быть может, именно общность взглядов этих двух великих мастеров, один из которых уже считал меня «созвучной» его музыке, привела и Эйзенштейна к мысли попробовать меня на роль Анастасии в фильме «Иван Грозный». Но есть и другое объяснение, высказанное мне самим Эйзенштейном. Расскажу, как это случилось, но сначала чуть-чуть предыстории.

В Алма-атинском театре оперы и балета я постаралась возобновить постановку «Лебединого озера», «Бахчисарайского фонтана» и «Жизели». Работалось нелегко — стояла страшная жарища, привыкнуть я к ней не смогла. После многочасовых репетиций и спектаклей наступала полная разбитость. И вот тогда нам, «северянам», предложили поселиться в небольших горных дачках. Там было значительно прохладнее и мы хоть поздним вечером могли отдышаться.

Помню, сижу на приступочке дачи, штопаю балетные туфли. Поднимаю глаза — идет Эйзенштейн. Тихо подошел, сказал что-то доброе, проницательно взглянул. Потом, как всегда, в глазах его «забегали» какие-то веселые «чертики», и он начал со мной, как мне показалось, привычный шутливый разговор. Да, именно милой шуткой восприняла я сначала его приглашение на роль царицы Анастасии в фильме «Иван Грозный». Съемку этого фильма Сергей Михайлович начинал здесь, в Алма-Ате.

87
{"b":"206250","o":1}