Возле проходной, где он приковал цепью свою машину, стояла толпа недоумевающих людей. Насупившись, Женька протискался между локтями и спинами и щелкнул замком.
— Эй, парень, ты что? Поедешь, что ли, на этой штуке? Брось, а то упадешь!
— Да откуда ты такой аэроплан выкопал!?
— Наверное, он его где-нибудь в музее подтибрил! Ха! Смотри! И номер нацеплен. Будто и верно — велосипед…
Человек, который разговаривал с Женькой в конторе, тот самый товарищ Зубков, кому Женя привез «бумаги» от отца, остановился поодаль. Он с интересом наблюдал за происходящим.
Этот человек заглянул теперь Жене в лицо и увидел несчастные, отчаянные глаза его.
— Ну, что? Что пристали к парню, товарищи?.. — сейчас же произнес он густым, хотя и негромким голосом. — Парень определенно молодец! Вот привез мне важное сообщение… с Путиловского, от друга… Попробуйте-ка сами теперь… без трамваев-то, без всего… в такую жару!.. Ведь километров двадцать, не меньше… А? Смеяться нечего!..
— Да, Кирилл Кириллыч… Да смешно же! — послышались веселые голоса. — Ну где это видано? Аппарат-то уж больно шикарный…
Кирилл Зубков сам с трудом сдерживал смех.
— Аппарат как аппарат! — серьезно сказал он, и Женька, свертывавший свою цепь, взглянул на него с невыразимой словами благодарностью. — Аппарат — в своем роде чудо природы! Другого такого, может быть, во всем городе теперь не сыщешь. Велосипед восьмидесятых годов прошлого века. Видите, переднее-то колесо чуть не в рост человека, а заднее — малюсенькое. Смеетесь, а попробуйте, усидите на таком… А он на нем весь город проехал! Не молодчина, что ли? Слушай, Федченко… ты здесь, брат, не садись. Ты заведи его за угол, там и поедешь. Здесь спицы поломаешь… Вон мостовая как разбита. Товарищи, товарищи, идите в цеха! Субботник ведь. Пора, пора, нечего тут забавляться!
В третий раз за два часа Женя Федченко почувствовал великую признательность к этому басистому и плечистому человеку. Он даже представить себе не мог, как он при людях сядет на седло.
За углом было другое дело. Там по крайности никто не увидит. Но Зубков пошел с ним за угол.
— Ничего! — говорил он. — Ничего! Это первые пять минут страшно. Потом разомнешься — пройдет. Седло хорошее, мягкое… А то ночуй у меня. Милый мой, сорок верст и для опытного самокатчика — изрядная дистанция! Ну, как хочешь, как хочешь… Ты сюда как ехал-то? Прямиком, полями? Нет, теперь дуй, брат ты мой, городом. Нельзя мальчишке ночью по пустырям. Время не такое.
За углом он остановился. Время действительно было особенное: май 1919 года.
Вперед уходило пустое шоссе. Ни ломовиков, ни автомобилей не было видно на нем. Лишь кое-где темнели маленькие фигурки с мешками на плечах — это тощие городские ребята возвращались из далеких вылазок за щавелем, за кислицей. В городе был лютый голод. Щавелем приправляли пайковую восьмушку хлеба. Из щавеля варили щи. Только им многие и жили.
Пока Женька, стараясь хоть немного отдалить страшный миг старта, тщательно подкручивал гайки, коренастый человек зорко оглядывался кругом.
Взгляд его упал на объявления, висевшие на заборе. Их было два. Одно, напечатанное в типографии, было налеплено повыше:
«Товарищам, состоящим в рядах дюфуровского рабочего отряда, предлагается в четверг 13 мая прибыть на ночной учебный сбор к помещению нового самолетного цеха в 6 часов вечера. Всем иметь с собой винтовки и продовольствия на сутки».
Пониже висело другое, выписанное круглым, каллиграфическим почерком:
«Прихожанамъ храмовъ воскресенiя Господня, Михаила Архангела и ВсЂхъ Скорбящихъ Радости.
Возлюбленные Братiя!
Въ четвергъ тридцатого сего апрЂля состоится общее собранiе всЂхъ выборныхъ отъ вЂрующихъ людей нашей округи. ПроповЂдь о новомъ расколЂ и о любезномъ единенiи скажетъ московскiй гость, протоiерей о. Петръ Рождественскiй!».
Кирилл Кириллович Зубков несколько раз внимательно, точно впервые видел их, перевел глаза с одной бумажки на другую.
— Ну, что ж, хлопец! — сказал он наконец. — Скажи Григорию Николаевичу, отцу-то: приеду, скажи, на днях. Зубков, скажи, точно так, как и ты, думает. Поговорить еще надо, а факты такие и у нас есть… Сколько угодно…
Он сделал паузу, снял с головы и опять надел старенькую кожаную фуражку.
— Да, брат-парень, вот дела какие… Война! Борьба!.. Мир под ногами на две половины колется… На фронте борьба, но и тут, в тылу, борьба. Всюду! Вон видишь — объявления. Рядом висят. На одном — «Товарищи рабочие», на другом — «Возлюбленные братiя». Разница?
Одно — без ятя, без твердого знака, без «и с точкой», а другое со всеми онёрами. Видишь — и в грамоте борьба, несогласие! Оба про сегодняшний день, а одно говорит — тринадцатого мая, а другое — тридцатого апреля. Опять несогласие! И в календаре то же. Вот оно как выходит…
Видишь — город впереди видать? Вон — Обуховский… Вон тебе мельница темнеет. Вон Фарфорового завода трубы… А вон и Исаакий, как свечка, горит. Большой город. Притих. Лежит голодный. Ожидает чего-то. А чего? Решительного боя, парень. Последнего боя… И не один он ждет. Вся страна ждет. Вся земля ждет, весь мир. Ну, что ж? Поборемся!..
Женя поднял голову. Человек этот стоял над ним, всматриваясь вдаль небольшими внимательными глазами. Широкое, чуть-чуть веснушчатое лицо его было очень приятно. Крепкие руки с короткими, сильными пальцами двигались неторопливо. На левой щеке виднелся глубокий розовый шрам. Человек молча глядел вперед.
— Ладно, хлопец! — наконец сказал он. — Угостить бы тебя, конечно, надо, да… на «нет» и суда нет! Холостая у меня жизнь. Садись, езжай…
И Женька Федченко с мужеством отчаяния взлетел на седло своего необыкновенного велосипеда.
Мучительная судорога тотчас же схватила его икры. По всей спине зигзагом прошла нудная боль. Он закусил губу и нажал на педали. Огромное переднее колесо повернулось. Чудовищный аппарат покатался, кидаясь то вправо, то влево, раскачиваясь, чуть не падая при каждом обороте колес, оставляя за собой странный, змеистый след.
Женька, не имея ни времени, ни желания задерживаться, все сильнее нажимал на педали. Впервые в жизни он выполнял поручение, тем более почетное, что оно оставалось для него совсем непонятным. Он вез «бумаги». От отца к Зубкову. От Зубкова к отцу. Бумаги должны быть доставлены. Они будут доставлены!
По странному городу ехал в тот день этот мальчуган, Женя Федченко. В городе этом было многое, чему полагается быть в больших городах, в столицах. Огромные дома, гранитные набережные, каменные мостовые, чугунные мосты. Но в то же время можно было подметить в нем такие черты, какие путешественники встречают лишь где-нибудь в скалистых пустынях, в дебрях Азии.
Над бесконечным каменным лабиринтом Питера лежало в те дни необычайно чистое, именно пустынное небо. Ни дыма, ни пара, ни пыли.
Чистый, свободный ветер шумно проносился по опустелым перекресткам. Ветер этот свистел и гудел в холодных фабричных трубах; редко из которой поднимался тогда скудный дымовой султан. Самый воздух был необычайно чист, свеж, приятен. Но всего удивительнее, пожалуй, была тишина питерских улиц.
В городе, особенно к вечеру, особенно в центре, было тихо; так тихо, как в каком-нибудь музее. По рельсам не грохотали трамваи. По мостовой не дребезжали дроги ломовиков. Редкие прохожие шли неторопливо и задумчиво; они часто останавливались, переводили дух, отдыхали. Иные были необыкновенно худы, другие подозрительно, болезненно тучны; и то и другое — от голода. На ногах у некоторых были надеты вместо обуви деревянные дощечки, сандалии, хитро прикрепленные к ступне тоненькими ремешками. Можно было тогда, став на перекрестке каких-нибудь бойких путей — ну, скажем, у Пяти Углов, — простоять там полчаса и пропустить мимо себя не больше десятка пешеходов. Пройдет такой гражданин, и долго между домами раздается по пустой улице сухое пошлепывание деревянных подметок по каменным плитам.