Огромные окна магазинов также были повсюду пусты. Никто не торговал в них ничем. Лишь там и сям, на углах, в подвалах, виднелись какие-то лавки. Там тоже не продавали и не покупали ничего. Там «выдавали»: хлеб, мыло, изредка керосин, совсем редко — какие-нибудь другие товары. Люди, отстояв положенное, уходили домой, унося на бережно согнутой ладони, как великую драгоценность, весь хлебный паек на два дня на семью. Мыло в ту минуту, когда его получали, имело вид гречневой размазни. Дома его клали на железную печечку-буржуйку или за трубу; тогда, дня через два-три, оно превращалось в сухой, твердый комочек, обращаться с которым надо было умеючи.
Да, огромный прекрасный город голодал. Нарушена была обычная его жизнь. И, безусловно, многие только это в нем и видели. Но тот, чьи глаза смотрели глубже, не были затуманены страхом, недоверием, насмешкой, тот видел и другое.
Он почтительно останавливался, когда мимо него, грохоча неуклюжими, огромными ботинками, одергивая гимнастерки, то слишком короткие, то чересчур длинные, проходил на строевое ученье рабочий отряд. Винтовки еще неловко лежали на плечах бойцов, штыки колебались еще вразброд, шаг сбивался. Но худые и бледные лица были решительны, мускулы на плохо побритых щеках гневно шевелились. И когда по самой пустынной улице издалека прокатывался «Интернационал», улица эта уже не казалась больше безлюдной. Ее словно заполняли бесчисленные толпы…
— Поют, голубчики наши! — говорили тогда друг другу пожилые женщины в очередях. — Нелегкое это дело — разутым-раздетым воевать… Ну да ладно! Только бы сил хватило выдержать. Справятся! Отобьются. Слыхала, что Ленин давеча на съезде-то говорил?
— Поют товарищи! — кривясь и пряча глаза, перешептывались другие. — Ничего, долго не попоется! «И кому же в ум придет на желудок петь голодный!?» Кстати: где у них головы, не понимаю! Хлеба, простого черного хлеба нет, а они монументы сооружают! Добролюбову, бурсаку этому, Генриху Гейне с какой-то радости… Видали, какой стадион изволили отгрохать на Елагином? «Менс сана ин брюхо пусто!»[14]
— Да, да, на самом деле… Простите… А про очередную речь Ленина не довелось прочесть? Именно, именно: на съезде по внешкольному образованию! Это как же понимать прикажете? Гимназии по боку, реальные — по боку, и будьте любезны, свободные граждане, образовывайтесь внешкольно!
Да, город голодал, но на стенах его, на заборах — повсюду что ни день новые появлялись и цветные и обычные черные плакаты. Какие-то никогда не занимавшиеся этим художники, еще пять лет назад даже мечтать не смевшие о таких пламенных призывах, казалось, огнем и кровью набрасывали их. Они звали к победе, они звали к всеобщему счастью, к коммунизму. Они обещали людям такую радость, такую полноту жизни, такой свет в будущем, каких доныне не видывал мир.
В строгих аудиториях институтов и университета, в старых стенах академии царил холод. Нахохлившиеся профессора в шапках с наушниками, не спуская с плеч дорогих, еще новых, но уже последних шуб, дуя на коченеющие руки, писали свои формулы. Им внимали студенты, но не такие, как всегда. «Представьте себе… мой курс являются слушать… Мерзнут, дрожат, а слушают… И — кто же? Рабочие!!. Поверить трудно».
Город голодал, но театры были переполнены. Платных билетов не было. Потуже стянув кушаки, голодные артисты «даром» изображали древних царей, волшебниц, принцев и испанок перед такими же голодными даровыми зрителями. Певицы и певцы бесплатно пели великолепные арии; балерины выделывали сложные пируэты и удивлялись тому восторгу, той чуткости, с которыми их встречали и провожали. Кто? Они… рабочие… Представьте себе!
Ломились от публики и кино. Ничего, что не было никаких новых фильмов, что из месяца в месяц показывали все одни и те же глупые картины: «Мурочку-Манюрочку» — потрясающую драму в трех сериях; «У камина» — с участием чувствительной «красавицы Веры Холодной». Все равно каждый вечер из всех домов на мертвые, пустынные улицы высыпали худенькие, но шумливые девушки, большеглазые, голодные, но бойкие ребята.
Дома было темно, жутковато. Электричество не горело. Везде теплились крошечными огоньками «волчьи глазки» — сделанные из старых чернильных пузырьков ночники. А молодежи хотелось шума, толкотни, разговоров, света. И находились такие любительницы кино, которые успевали за один вечер просмотреть два, а то и три фильма.
Они возвращались домой совсем поздно, примолкнув. Гордый город революции был пуст и нем вокруг них. Недвижные громады тихих улиц строго молчали. Медный всадник над спокойной Невой блестел зеленоватой бронзой, простирая руку куда-то вперед. Может быть, он ободрял их, советовал не бояться жизни, когда она пугает, смело бороться с судьбой. Может быть, он удивлялся им!
Иногда вдоль забора кралась странная тень — это какой-нибудь нарушитель законов отломил доску с деревянного дома или выковырял несколько шашек из торцовой мостовой и нес их домой, чтобы сжечь в буржуйке.
А сверху на все это смотрела луна, то полная, то ущербная. Смотрела и удивлялась. Такого она еще никогда не видывала, небесная старожилка!
На улицах лежала глухая тишина. Тишина была и в темных домах. И вдруг где-нибудь далеко-далеко открывалась случайно дверь клуба или казармы. И тогда опять вдаль по безлюдным, гулким кварталам — с Васильевского на Петербургскую, с Литейного на Выборгскую, — не слабея, неслись, буравя ночь, гордые медные звуки:
Никто не даст нам избавленья:
Ни бог, ни царь и ни герой.
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Да, удивительным городом был Петроград девятнадцатого года. А к вечеру двенадцатого мая Женя Федченко на своем чудном велосипеде оказался одной из его самых неожиданных диковинок. Он пересек город вдоль, из конца в конец. Многие видели его. Многие ему поразились. Сам же он не поражался теперь почти ничему. Он ко всему привык.
Ранним вечером он медленно ехал по бесконечному Шлиссельбургскому проспекту. Справа тянулись глухие красные стены складов. Слева шли ряды домов.
Недалеко от Обводного канала, там, где между зданиями видна Нева, он заметил возле панели дохлую лошадь. Несколько озабоченных людей, ловко действуя большими ножами, уже снимали с нее шкуру. Рядом стояла покрытая какой-то ветошкой тележка, а две или три тетеньки с корзинами сидели поодаль на краю тротуара, следя за их работой. Женя проехал мимо; никто даже не посмотрел ему вслед: все были заняты. Он миновал мостик через речку Монастырку — за ней едва зеленело одичавшее кладбище лавры, — свернул влево и, еле двигая ногами, выехал сначала на Старо-Невский, потом к громоздкому царю Александру Третьему, сидящему на бегемотообразной лошади среди площади перед вокзалом, и, наконец, на Невский возле Знаменской церкви.
Солнце уже опускалось за дома — где-то там, в конце великолепного проспекта, левее Адмиралтейства. Вдоль улицы, между трамвайными рельсами, то там, то сям лежали рядами высокие кучи мусора. Кое-где неизвестные граждане деловито скидывали такой же мусор на торцы с двухколесных тележек и тачек: его свозили сюда в те дни со всех ближних кварталов, из всех дворов; ночью подъезжали грузовые трамваи и забирали все это на свалки.
У домовых ворот, освещенные вечерним солнышком, сидели на скамейках люди, больше пожилые: они «дежурили». У некоторых за спинами небрежно висели на веревочках допотопные винтовки Бердана, другие были безоружны. Одни неторопливо беседовали друг с другом, другие важно читали газеты, третьи, откинувшись, облокотясь на ближние тумбы, мечтали, глядя на розовые облачка; но все делали что-нибудь.
Женщины что-то шили. На панелях девчонки рисовали кусками штукатурки хитроумные решетки для «классов». У Литейного довольно шумная ватага подростков играла в футбол мячом, сделанным, очевидно, из тряпок.