Вот уж излишняя деликатность, на наш взгляд! У регентши Марии де Немур, Госпожи Правительницы, как ее называли, тоже было бесконечное множество любовных приключений, и она не давала себе труда их скрывать. Герцог Немурский точно так же не мог бы оскорбить ее своим поведением, как не понравиться ей своей внешностью. И даже если бы она столь же усердно разыгрывала недотрогу, сколь мало была ею в действительности, то не родилась еще на свет такая чувствительная ханжа, которая краснела бы за какого-то герцога Немурского в своем роду.
Я бы скорее допустил, что г-жа де Лафайет, которой доставляло удовольствие писать, ибо она хорошо писала, боялась прослыть писательницей, особенно при дворе. Надо признаться, что это она была ханжа и недотрога. Дело в том, что около 1678 года женщины-писательницы не пользовались добрым именем. По возрасту и по связям г-жа де Лафайет принадлежала к блистательному обществу Фронды. В ту пору, когда она еще называлась мадемуазель де Лавернь и затмевала познаниями в латыни своего учителя Менажа, тон задавал особняк Рамбулье, высший свет был помешан на литературной славе и разбирался в тонкостях чувств не меньше, чем в тонкостях ума. Мода требовала, чтобы в женщинах блеск остроумия сочетался с безупречностью нравов. Слыть ученой значило слыть добродетельной; ученость — в античном смысле слова, как ее тогда понимали, — состояла из риторики, астрономии и целомудрия. Так же понимала это слово и мадемуазель де Лавернь, и она хотела, чтобы ее считали ученой. После замужества, не принесшего ей радости, она зачастила в будуары, где великосветские жеманницы красовались друг перед другом, кичась своим презрением к чувственным удовольствиям. Так обстояли дела, когда она выпустила «Принцессу де Монпансье». Но как раз в это время вкусы общества стали меняться. Новое поколение сурово отнеслось к блистательным дамам, которых прежде так восхваляли, и довольно решительно потребовало, чтобы женщины вернулись к домашним делам. На светских жеманниц со всех сторон посыпались насмешки. На них обрушились одновременно Мольер и аббат Депюр[406]. Г-жа де Лафайет, будучи весьма дальновидной, спрятала свою латынь и подчинилась новым веяниям, хотя и чувствовала в себе писательский дар. И если в разгар этих перемен, когда сама Мадлена де Скюдери, эта прославленная Сафо, слыла смехотворной особой, г-жа де Лафайет все же рискнула опубликовать «Заиду», то она сделала это лишь приняв уже известные нам предосторожности и под маской г-на де Сэгре. Даже спустя восемнадцать лет особа, оберегавшая свою репутацию столь ревностно, как г-жа де Лафайет, вынуждена была, печатаясь, соблюдать некоторую осмотрительность. Женщин-писательниц считали тогда женщинами легких нравов, — и не без основания. Г-жа Дешулье отличалась легкомыслием, и г-жа Ласюз тоже. Мадемуазель де Вильдье жила с каким-то офицером. Ученые дамы, как г-жа де Ласаблиер, нередко уступали чувству. Г-жа де Лафайет больше не хотела, чтобы ее считали ученой, и вступала теперь в пределы Республики Словесности только под двойным покрывалом. К тому же она была богобоязненна и принадлежала к кружку Пор-Рояля. А там питали отвращение к романам. Г-н Николь, самый мягкий человек на свете, в ту пору говорил:
«Сочинитель романов и театральный поэт[407] — это публичный отравитель, отравитель не тел, а верующих душ, и должно смотреть на него как на лицо виновное в бесчисленных духовных убийствах, кои он уже совершил или может совершить своими вредоносными писаниями». Как видите, г-жа де Лафайет в конце концов имела некоторые основания не признаваться слишком открыто в том, что она автор «Принцессы Клевской».
Эта книга появилась в атмосфере полутайны и имела огромный успех. Целый сезон она служила темой для разговоров в обществе. Г-жа де Лафайет не преувеличивала, говоря, что «все насмерть перессорились из-за этой книги». Юный Валенкур, друг Расина, раскритиковал ее в статье, которую приписали преподобному отцу Бугуру, а некий аббат Шарм ответил ему хвалебной статьей, автором которой считали Барбье д'Окура Бурсо переделал книгу в трагедию, ибо во Франции все, что модно, в конце концов тащат на подмостки.
Что ж, никогда еще не бывало столь заслуженного успеха. Г-жа де Лафайет первая ввела в роман жизненную правду; она первая нарисовала подлинно человеческие характеры и естественные чувства. И благодаря этому она заняла почетное место в хоре классиков, вторя Мольеру, Буало, Расину, которые приблизили муз к природе и истине. «Андромаха» относится к 1667 году; «Принцесса Клевская» — к 1678 году; с этих дат начинается литература нового времени[408]. «Принцесса Клевская» — первый французский роман, интерес которого основан на правде страстей.
Но если присущее этому роману изящество стиля и мысли свидетельствует о пришествии Расина с его Монимой и Береникой[409], то следует помнить, что по духу своего творчества г-жа де Лафайет в неменьшей степени принадлежит поколению Фронды и Корнеля. В самой простоте своей она остается героичной и, подобно автору «Цинны», хранит возвышенный и доблестный жизненный идеал. Ее героиня, как и Эмилия[410], — это, в сущности, «очаровательная фурия», фурия женской чистоты, если хотите, что не мешает нам разглядеть змеиные головы в ее пышных белокурых кудрях. По своим философским воззрениям г-жа де Лафайет — последовательница Корнеля и тяготеет к прошлому, как это обычно бывает с женщинами, чья молодость уже позади. Расин — и в этом главный вклад в литературу его могучего и чарующего гения, — Расин выводит героев и героинь трагедии как трогательные жертвы сердца и чувства. Корнель довел до абсурда экзальтацию воли; Расин показал всемогущество страстей, и с этой точки зрения он был, неведомо для себя, самым дерзким новатором. Он принес в поэзию новую, небывалую, глубокую правду. Современники не смогли как следует понять это. Даже таких, как Сент-Эвремон, кто, казалось бы, в полной мере должен был проникнуться новой философией, — и тех остановили литературные предрассудки. Не удивительно, что и г-жа де Севинье бездумно пренебрегла поэтическими творениями, величие которых далеко превосходило ее понимание. Ее добрая подруга г-жа де Лафайет была несравненно рассудительнее и умнее; она разбиралась в таких вещах, о которых маркиза и не подозревала. Тем не менее в анализе страстей она придерживалась, и придерживалась сознательно, психологического метода, разработанного Корнелем и прециозной литературой. Что таила она в глубине души? Никто никогда не узнает. Эта правдивая особа была непроницаема. Ее не знал даже собственный духовник. Я готов заподозрить эту добродетельную и набожную придворную даму, осыпаемую королевскими милостями, в том, что она сомневалась в добродетели, мало верила в бога и — что особенно удивительно для той эпохи — ненавидела короля. По моим догадкам, она была ужасная вольнодумка. Она не выдала своей тайны даже в «Принцессе Клевской».
Я не стану анализировать этот роман; он известен и тем, кто не читал его. Все знают, что действие происходит при дворе Генриха III, но что изображенные там нравы — это на самом деле слегка идеализированные нравы высшего общества, которое окружало автора. Люди семнадцатого столетия ни в малой мере не обладали чувством прошлого и под старинными либо чужеземными именами невольно выводили самих себя. Так и г-жа де Лафайет, нимало не смущаясь, придает современникам Валуа язык и нравы придворных Людовика XIV. Я не говорю, что она не знала эпоху Валуа; я говорю, что она плохо ее чувствовала. И можно только радоваться, что она не изобразила эту эпоху: там был бы вымученный плод эрудиции, здесь же свободно развернулся ее талант. Едва ли есть необходимость напоминать простую фабулу, заполняющую прелестную книжечку г-жи де Лафайет. Принцесса Клевская, самая красивая дама при дворе, любима герцогом Немурским, самым безупречным кавалером в королевстве. Последний, в прошлом опытный любезник, становится робок, едва лишь полюбил. Он прячет свою страсть, но принцесса Клевская ее угадывает и невольно разделяет. Чтобы укрепиться в борьбе с опасностью, навстречу которой влечет ее сердце, она, не колеблясь, признается мужу, что любит герцога Немурского, что боится его и боится самое себя. Муж сперва успокаивает и утешает ее; но затем, вследствие неосторожности и нескромности герцога Немурского, он воображает себя обманутым и умирает с горя. Вдова его не думает, что эта смерть вернула ей свободу. Она остается верна памяти мужа, которого никогда не любила.