Во время пребывания в Гааге у него были кое-какие похождения, в итоге которых он понял, как сильно любит Фелиси. Его любовницами были признанные красавицы. Но и г-жа Бумдернут, рослая и свежая брюсселька, и сестры ван Крюизен, модистки с Вивера, и Сюзетта Берже, подвизавшаяся в театре Фоли-Мариньи, который гастролировал в тот сезон в Северной Европе, дали ему только наслаждение, но не полноту счастья. В их объятиях Робер мечтал о Фелиси, он понял, что из всех женщин его влечет она одна. Только после знакомства с г-жой Бумдернут, сестрами Крюизен и Сюзеттой Берже он полностью осознал, как дорога ему Фелиси Нантейль. Если придираться к словам, надо сказать, что он ей изменял. Таков общепринятый термин. Есть и другие, означающие то же самое, но менее употребительные. Но если вдуматься глубже, он ей не изменял. Он искал ее, искал в других и понял, что найдет только в ней самой. Он чувствовал всю бесполезность своего воздержания, злился и даже испытывал какой-то страх при мысли, что вся необъятность его желаний отныне сосредоточена на таком малом количестве живой материи, на одном-единственном хрупком предмете. И оттого, что к его любви примешивались нетерпение и ненависть, он только сильнее любил Фелиси.
В день своего приезда он назначил ей свидание в холостой квартире, которую для этого случая уступил ему богатый сослуживец по министерству иностранных дел. Она помещалась на авеню Альма, в первом этаже очаровательного дома — две комнатки, стены которых были оклеены спокойными светлыми обоями с подсолнечниками, чьи коричневые серединки и золотистые лепестки радовали глаз. Рисунок бледно-зеленой с цветами на длинных стеблях мебели в декадентском стиле повторял плавные изгибы лилий, и это придавало всей обстановке хрупкую томность болотных растений. Высокое зеркало стояло слегка наклонно в раме из переплетенных тонких стеблей, которые заканчивались нераспустившимися венчиками цветов, и эта рама сообщала зеркальной поверхности свежесть воды. Перед кроватью лежала шкура белого медведя.
— Ты!.. ты!.. Это ты!
Больше она ничего не могла выговорить.
Она видела его тяжелый, блестевший желанием взгляд, она смотрела на него, и глаза ее затуманивала страсть. Огонь, пылавший у нее в крови, пламя, сжигавшее ее лоно, горячее дыхание, распалявшее ей грудь, влажный жар чела волной прихлынули к ее устам, и Фелиси впилась в губы своего возлюбленного долгим поцелуем, пламенным и свежим, как цветок, окропленный росой.
Они задавали сразу кучу вопросов и перебивали друг друга, не слушая ответов:
— Ты скучал вдали от меня, Робер?
— Значит, тебе дали дебют во Французской Комедии?
— Гаага красивый город?
— Да, уютный городок. Красные, серые, желтые дома с двускатными кровлями, зелеными ставнями и геранью на окнах.
— Как ты там жил?
— Да так… понемножку… Ходил гулять на Вивер.
— Надеюсь, за женщинами не ухаживал?
— Ну вот еще! Конечно, нет… Какая ты красивая! Ты совсем поправилась?
— Да, да, совсем поправилась.
И вдруг с мольбой в голосе она сказала:
— Робер, я люблю тебя. Не бросай меня; если ты меня бросишь, другого я не полюблю. А что тогда со мной станется? Ведь ты же знаешь, я не могу жить без любви.
Он ответил ей резко, грубо, что даже слишком любит ее, что только о ней и думает:
— Я дурею от любви к тебе!
Резкость его ответа восхитила и успокоила ее больше всяких любовных клятв и нежных уверений.
Она улыбнулась и стала раздеваться, ибо была щедра и великодушна.
— Когда твой дебют во Французской Комедии?
— В этом месяце.
Она открыла сумочку и, вытащив вместе с пудрой расписание репетиций, протянула его Роберу. Фелиси не могла налюбоваться на этот лист бумаги со штампом Французской Комедии и далекой великой датой ее основания.
— Видишь, я дебютирую в роли Агнесы из «Школы жен».
— Хорошая роль!
— Еще бы!
И, раздеваясь, она тихонько повторяла все время вертевшиеся у нее на языке стихи:
«Я в сердце ранила?» — Я страх как удивилась!
[66] «Да, — говорит она, — вы ранили как раз
Того, кто был вчера недалеко от вас».
«Ума не приложу, — старушке я сказала, —
Уж не с балкона ль что тяжелое упало?»
Видишь, я не похудела…
«Нет, — говорит она, — глаза всему виной,
От взгляда вашего страдает наш больной…»
Я даже скорее пополнела, но не очень.
«Как! — изумилась я. — О боже! Зло от глаза!
Откуда же взялась в глазах моих зараза!»
Он с удовольствием слушал стихи. Античную и французскую классическую литературу он, правда, знал не лучше своих сверстников, но он обладал большим вкусом и любознательностью. А Мольера он, как истый француз, понимал и глубоко чувствовал.
— Какая прелесть, — сказал он. — Ну, пойди же ко мне.
Она спустила рубашку спокойным чарующе грациозным движением. Но из желания потомить его, а также из любви к сцене она начала монолог Агнесы:
Однажды на балкон присела я с шитьем,
Как вдруг увидела: под ближним деревцом
Красивый господин; он взор мой, видно, встретил…
Он позвал ее, привлек к себе. Она выскользнула у него из рук и, подойдя к зеркалу, продолжала декламировать и играть:
И тут же вежливым поклоном мне ответил.
Она согнула колени и присела сначала слегка, затем ниже, потом, вытянув вперед левую ногу и отведя назад правую, сделала глубокий реверанс:
И я, невежливой прослыть не захотев,
Ответила ему, почтительно присев…
Он опять позвал ее, уже нетерпеливо. Но она снова присела, не спеша, с забавной точностью проделывая все движения. И продолжала декламировать и делать реверансы там, где это полагается по тексту и по издавна установившейся традиции:
А после нового учтивого поклона
Вторично отвечать пришлось и мне с балкона.
Затем последовал и третий в тот же час;
Ответила и я, не медля, в третий раз.
Она с полной серьезностью, старательно, на совесть разыгрывала свою сцену. Хотя некоторые ее позы казались нелепыми, ибо для их оправдания нужна была юбка, почти все были красивы и все без исключения увлекательны. Они подчеркивали упругость мускулов при общей мягкости линий; каждое движение выявляло, гармоничную стройность всех частей ее юного тела, обычно не столь заметную.
Облекая свою наготу в благопристойные позы и наивные речи, она волею судьбы и по собственной прихоти превращалась в изящное произведение искусства, в аллегорию невинности во вкусе Клодиона или Аллегрена [67], и в устах этой ожившей статуэтки восхитительно чисто звучали стихи великого комедиографа. Невольно очарованный, Робер дал ей довести сцену до конца. Особенно забавляло его то, что такое сугубо публичное зрелище, как театральная сцена, разыгрывается перед ним одним частным образом и втайне от всех. И, наблюдая за церемонными движениями совершенно голой девушки, он с философским удовольствием отмечал, чем достигается достойная осанка в лучших труппах.