Том пятый. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне
Фронтиспис работы художника В. А. Дexтерева
ТЕАТРАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ [1]
I
Освещенная яркой электрической лампочкой Фелиси Нантейль, актриса «Одеона» [2], в напудренном парике сидела у себя в уборной, протянув ногу костюмерше г-же Мишон, которая обувала ее в черные туфельки на красных каблучках. На веки была наведена синева, щеки и уши тронуты румянами, шея и плечи набелены. Лысый, как колено, доктор Трюбле, театральный врач и приятель актрис, откинулся на спинку дивана, скрестив короткие ножки и сложив на животе руки. Он продолжал расспросы:
— Ну, а еще что, деточка?
— Да всего не перескажешь!.. Трудно дышать… голова кружится. Ни с того, ни с сего сердце сожмется — кажется, вот-вот умру. Это, пожалуй, самое неприятное.
— А не бывает, что на вас вдруг нападет приступ смеха или слез без всякой причины, без всякого повода?
— Право, не знаю, что ответить, ведь в жизни столько поводов для смеха и слез!..
— А головокружений у вас не бывает?
— Нет… Но знаете, доктор, по ночам мне чудится, будто из-под стола или стула на меня глядит кошка и глаза у нее горят, как уголья.
— Постарайтесь не видеть во сне кошек, — вмешалась г-жа Мишон. — Это не к добру… Кошка означает измену друзей и коварство женщин.
— Да я кошек не во сне вижу! А когда не сплю.
Трюбле, по службе обязанный бывать в «Одеоне» раз в месяц, по-добрососедски каждый вечер захаживал в театр. Он любил актрис, охотно болтал с ними, давал советы и не злоупотреблял их откровенными признаниями. Он обещал Фелиси тут же выписать ей рецепт.
— Мы, деточка, полечим желудок, и больше вам не будут мерещиться под стульями кошки.
Госпожа Мишон надевала актрисе корсет. И доктор, вдруг помрачнев, смотрел, как она стягивает шнуровку.
— Не хмурьте брови, доктор, — сказала Фелиси. — Я никогда не затягиваюсь. При моей талии это было бы просто глупо.
Она прибавила, подумав о своей лучшей подруге по театру:
— Вот если бы я была, как Фажет, тогда другое дело. У нее ни плеч, ни бедер… Плоская, как доска… Мишон, можно еще чуточку потуже… Знаю, знаю, доктор, что вы противник корсетов. Но ведь не могу же я завертываться, как эстетки, в кусок материи… Вот подсуньте руку и увидите, что я не затягиваюсь.
Доктор запротестовал: вовсе он не противник корсетов вообще. Он только восстает, когда слишком затягиваются. Он посетовал на то, что женщины ничего не смыслят в гармонии линий и считают тонкую талию признаком изящества и красоты, не понимая, что красота именно в мягком переходе постепенно сужающегося торса от роскошной пышности бюста к спокойному великолепию округлого живота.
— Талия, — сказал он, — раз уж приходится употреблять это ужасное слово, должна быть плавным переходом, незаметным и мягким, от груди к животу — должна соединять эти два гимна во славу женщины. А вы, по глупости, стягиваете талию, сдавливаете грудную клетку, от чего портится грудь, вы сжимаете ребра, проводите уродливую борозду над пупком. Негритянки, подтачивающие кончики зубов и продырявливающие губу, чтобы вставить в нее деревяшку, уродуют себя не так варварски. В конце концов можно допустить, что у человеческого существа, продевшего кольцо в нос и растянувшего губу деревянным кружком величиной вот с такую баночку помады, сохранилось что-то от женской прелести. Но когда женщина свирепствует, можно сказать, в священном средоточии своего владычества, она губит себя безвозвратно.
Сев на своего конька, доктор уже не мог остановиться, он перечислил все виды деформации скелета и тела, причиняемые корсетом, он описал их детально и образно в мрачных или комических тонах. Нантейль смеялась, слушая его. Она смеялась, потому что была женщиной и охотно потешалась над физическими недостатками и убожеством; потому что мысленно прикладывала все к своему актерскому мирку и при каждом уродстве, которое описывал доктор, вспоминала какую-нибудь из своих подруг по театру и представляла их себе в карикатурном виде; потому что знала, что сама хорошо сложена, и, слушая перечень недостатков, радовалась на свое молодое тело. Звонко смеясь, она ходила по уборной и, как на вожжах, таскала за собой г-жу Мишон, которая не выпускала из рук шнуровки корсета и напоминала ведьму, мчащуюся на шабаш.
— Да постойте вы хоть минутку! — взмолилась та.
И заметила, что у деревенских женщин, хотя они и не носят корсета, фигура еще хуже, чем у городских.
А доктор горько упрекал западные цивилизации за их презрение к живой красоте, за непонимание ее.
Трюбле вырос под сенью башен св. Сульпиция [3], затем молодым врачом отправился в Каир. Оттуда он вывез немного денег, болезнь печени и знакомство с различными обычаями и нравами. В зрелом возрасте, вернувшись на родину, он не расставался со своей старой Сенской улицей и наслаждался жизнью, огорчаясь только, что его современники никак не могут покончить с печальным недоразумением, которое вот уже восемнадцать столетий как поссорило человечество с природой.
В дверь постучали; в коридоре послышался женский голос:
— Это я!
Фелиси, надевавшая розовую юбку, попросила доктора открыть дверь. Вошла г-жа Дульс, массивная, отяжелевшая, расплывшаяся, хотя на сцене, в течение многих лет играя благородных матерей, она умела держаться и с достоинством носила свое грузное тело.
— Здравствуй, милочка. Здравствуйте, доктор… Ты ведь знаешь, Фелиси, я не люблю говорить комплименты. Ну, так вот, третьего дня я смотрела тебя в «Матери-наперснице» [4]и должна сказать, что во втором действии ты прекрасно справляешься с трудными местами.
Фелиси Нантейль улыбнулась глазами и, как это всегда бывает, получив один комплимент, приготовилась услышать еще один.
Госпожа Дульс, в ответ на выжидательное молчание Нантейль, опять похвалила ее:
— Прекрасно справляешься и совершенно по-своему.
— Вы находите, госпожа Дульс? Очень приятно! Тем более что я этой роли как-то не чувствую. А потом эта лошадь Перен совершенно выбивает меня из колеи. Нет, правда! Когда я сажусь к ней на колени, мне кажется, будто… Вы и представить себе не можете, какие гадости она мне шепчет во время наших с ней общих сцен. Просто одержимая какая-то… Я могу все понять, но есть вещи просто омерзительные… Мишон, поглядите-ка: с правой стороны на спине лиф не морщит?
— Деточка, да ведь это же золотые слова, — в восторге воскликнул Трюбле.
— Это какие же слова золотые? — наивно спросила Нантейль.
— Вы сказали: «Я могу все понять, но есть вещи просто омерзительные». Вы все понимаете: поступки и мысли людей представляются вам единичными явлениями общей мировой механики, они не вызывают в вас ни гнева, ни ненависти. Но есть вещи просто омерзительные; у вас тонкий вкус, а мораль — дело вкуса. Деточка, я был бы очень рад, если бы в Академии нравственных и политических наук рассуждали так же здраво, как вы. Да, вы правы. Упрекать вашу товарку за те инстинкты, которые вы ей приписываете, так же глупо, как упрекать молочную кислоту за то, что она обладает сложной функцией.
— Что такое вы говорите?
— Я говорю, что мы не можем ни хвалить, ни порицать людей за их поступки и мысли, если нам докажут неизбежность этих поступков или мыслей.
— Так, значит, вы одобряете эту лошадь Перен, вы, такой уважаемый человек! Нечего сказать, хорошо!
Доктор приподнялся и сказал:
— Деточка, будьте добры, уделите мне минутку внимания. Я расскажу вам поучительную историю.