Он еще долго молился и плакал от счастья, и не подозревая, что можно так любить и так быть благодарным судьбе за ее милость…
К вечеру того дня, когда Анна назначила ему рандеву, он начал готовиться с самого утра. Никита Иванович тщательно делал свой туалет, разглядывая в потускневшем зеркале немного оплывшие и отяжелевшие черты, помадил поредевшие волосы и тщательнее обычного требовал завить парик. Потребовал белоснежное белье, все в кружевах и вышивке, тщательно просмотрел камзолы и приказал подать самый лучший, а уж о чулках и подвязках говорил с такой настойчивостью, что переменил пять пар подряд, пока не выбрал самые тонкие и самые лучшие. Туфли сто раз перемерил, чтобы выбрать наиболее модные, но и самые удобные. Словно старая кокетка, перебирал свои одежды, облекая свое отяжелевшее тело в самые красивые наряды. Сам смеялся над собой в душе, но замирал от счастья, когда думал об Анне. Неотступно стояла она в глазах его, и руки его опускались сами собой. Как, она, такая молодая, царственная и прекрасная, согласилась на расположение к нему? Он и верил, и не верил своему счастью…
Вечером, завитой, нарядный, завернулся в темный плащ, скрывая лицо и блестящий наряд под толстой материей, отпустил всех слуг. На площади подозвал одного из извозчиков, уселся в самый темный угол пролетки, с трудом дождался, пока проедет версты три до дома, где теперь обитала Анна, переехав из дворца на Мойке, вышел и бросил извозчику весь кошель, набитый монетами.
— Не жди, — сказал он, — буду тут долго.
Извозчик уехал, а Никита Иванович с трудом добрался до черной лестницы и отворил низенькую дверь, предназначенную для слуг и поставщиков.
На лестнице было темно, едва горела на приступке площадки одна свечка в жестяном шандале. Никита Иванович поднимался по полутемной лестнице, и сердце его замирало. Он видел перед глазами все тот же милый и царственный облик. Она ждала его теперь, и Никита Иванович ступал с жаром и нетерпением.
Еще одна низенькая дверь, он едва пролез в нее, согнувшись, перешел полутемный коридор, едва освещаемый такой же одинокой свечкой в простом шандале, поставленном у дверей диванной.
Распахнул дверь диванной и замер.
Анна сидела на канапе, непохожая на себя, царственную, в кружке поклонников. Диванная освещена была худо — горели лишь свечи, поставленные между миртовых Деревьев, расположенных по углам большой залы, да возле канапе стоял канделябр на пять свечей, выгодно освещавших красоту Анны.
Длинное голубое платье скрывало всю ее фигуру, а высокий стоячий воротник, тщательно накрахмаленный, вышитый узорами, подчеркивал стройность шеи, ее мраморную белизну.
Анна встала навстречу Никите Ивановичу и стояла у канале, пока он прошел расстояние от двери до ее дивана.
Он шел медленно и осторожно, словно боясь расплескать чувство восторга и радости, вспыхнувшее в нем, едва увидел ее. Как она прекрасна! Золотистые волосы не были уложены в высокую прическу, а мягкими волнами вскинуты над теменем и заколоты драгоценными костяными гребнями. Голубое платье, слегка просверкивающее серебряными нитями, обволакивало всю фигуру, стройную и высокую.
Он бросил в угол свой плащ и упал к ее ногам. Ее руки, белоснежные и округлые, потянулись к нему, и он обнимал ее колени и целовал, целовал ее голубое платье.
— Встаньте, Никита Иванович, — нежно произнесла Анна, и Панин поднялся с колен и обхватил тоненькую талию. Она прижалась к нему лицом, и глаза его оказались вровень с ее высоким стоячим воротником, почти прозрачным и вышитым затейливыми узорами.
Прекрасная женщина прижалась к нему. Глаза его уловили какое‑то движение на ее воротнике.
Медленно, переваливаясь на узорах и проваливаясь в тончайшую сеть, ползла по нему вошь…
Удивляться этому не стоило. Придворные дамы и кавалеры обзаводились чесалками на длинных ручках слоновой кости, чтобы при случае побеспокоить насекомых, гигиена двора — вся еще показная, скрывала и вшей, и клопов, и блох. Принять ванну было целым событием, а крестьянских бань в своих усадьбах вельможи чурались — слишком низким казалось им мыться в таких топившихся по–черному банях.
Никита Иванович завороженно следил за движениями вши. Отвратительное бледно–серое, почти прозрачное насекомое медленно и тяжко ползло по искуснейше вышитому воротнику, совершая какой‑то лишь ему ведомый путь. Никита Иванович не отрывал глаз от насекомого. Вошь ползла и ползла, а руки Никиты Иванович разжались сами собой, а ноги чуть отступили в сторону. Анна все еще прижималась к нему, ожидая, когда возлюбленный начнет раздевать ее, а он стоял, вперив взгляд в серую, мертвенно–бледную вошь, ползущую до воротнику этой спесивой красавицы. Вся его страсть мгновенно улетучилась, и он ожидал мгновения, когда можно будет уйти необидно для ее самолюбия. И не знал, как ему поступить…
— Анна Михайловна, произнес он уже отвердевшим голосом, — простите великодушно, но долее я не могу задерживаться, дела, знаете ли…
Он еще что‑то говорил, лепетал какие‑то слова, а сам думал, как ему выскользнуть из ее дома.
Анна в изумлении вскинула голову.
— Не понимаю, — гордо бросила она.
— Великодушно простите, — снова заговорил Панин, — не подумал, что могу оторваться от дел. Еще раз прошу простить меня…
Он отодвинулся от нее, подхватил плащ и почти бегом спустился по полутемной лестнице…
Уже на улице, выглядывая извозчика, Никита Иванович содрогнулся от отвращения. Анна исчезла из сердца и души, как будто ее и не бывало там никогда. Вместо нее теперь стояла в его глазах вошь…
Улица была темна и пустынна, переулки глухи, и Никита Иванович шагал по самой середине мостовой, увязая в сырой земле. Туфли его сразу промокли, сделались тяжелы и холодны, тончайшие чулки, облегающие ноги до колена, продувались насквозь мокрым ветерком, плащ едва хранил тепло, а извозчика все не было. Он шагал и шагал по самой середине темной мостовой и покачивал головой: «Старый дурак, показал тебе Господь, само Провидение, куда ты полез», — и вся тяжесть последних месяцев улетучилась, и он снова чувствовал себя легко и свободно.
Вдали показалась медленно бредущая кляча с возком, и Никита Иванович кинулся бежать, чтобы догнать извозчика. Он кричал во все горло, останавливая Ваньку, но тот все не слышал, и Никита Иванович, запыхавшись, подбежал уже к самому экипажу. Извозчик сидел с понурой головой: он уже отчаялся найти седоков в такую глухую полночь, но, увидев Никиту Ивановича, закутанного в темный плащ, остановился, бережно подсадил его и шагом повез ко дворцу.
Никита Иванович дрожал от холода в продуваемом возке, но радостно хохотал, и извозчик, лохматый мужик в нагольном тулупе и шапке–треухе, все оглядывался и оглядывался на странного седока. Как будто и барин, в плаще темном, да в парике, а ноги вон в каких тонких башмаках, да и чулочки не по погоде. И подозрение закрадывалось в душу бородатого мужика, привыкшего возить пьяных бар и ловких проходимцев.
Доехав до Зимнего, извозчик соскочил с козел и, прижимая Панина к сиденью, сказал грубым голосом:
— Двугривенный подавай, барин…
Никита Иванович схватился за карманы, но вспомнил, что весь кошель с монетами бросил извозчику, доставившему его к дому Анны, и опять захохотал — экая нелепость, даже дать извозчику нечего.
Лохматый мужик глядел на странного барина, хохочущего в его возке, и думал только об одном — надует барин, не заплатит.
— Погоди тут, — сказал Никита Иванович, отдышавшись от хохота, — вышлю тебе двугривенный…
Но мужик не выпускал Панина из возка, требовал сурово и презрительно:
— Знаю я вас, бескошельных. Тут ходов–выходов видимо–невидимо. Сколь раз возил уже тут всяких — нырнет в дверь, а потом ищи–свищи.
Положение, хоть и комическое, стало надоедать Панину:
— Говорю ж тебе, вышлю, погоди тут…
Но извозчик не унимался и все не выпускал Панина из возка.
— Ладно, — решил Панин, — бери мой плащ, небось, не двугривенный стоит. Да гляди, подожди, вышлю тебе деньги…