За сражение при Гросс–Егерсдорфе Елизавета наградила Петра Панина орденом святого Александра Невского.
И вот что писал брату герой Семилетней войны:
«Несколько дней до баталии наижесточайше мучился подагрою, а и в баталии велел себя людям встащить на лошадь и до самой ночи на ней в должности был. После же… вот уже третий день как с постели не схожу и насилу сегодня правую ногу приподнимать зачал»…
«Неприятель по полудни в два часа, держась только правила своего, дабы самому атаковать, в начале третьего часу пополудни атаковать на нас наижесточайшим образом зачал. Правда, что атаки его были самые смелые, наступление наипорядочное, и производил их одну за другой пять раз, невзирая на то, что храбростью и преудивительным постоянством, терпением и послушанием наших войск, он всегда с великим уроном и расстройкою отбит был и ни один раз не мог ни единого полка вступивших в нашу первую линию в расстройку привести или ко одному шагу отступления принудить, так что одни те полки без всякой перемены решили все дело, и неприятеля от последней атаки совсем отступить принудили».
Никита Иванович вчитывался в строки письма брата и так и видел его. В болезненном состоянии, сцепив зубы, командовал он полками, раз за разом отражал атаки Фридриховых драгун, забывая о себе и о своих ранах.
А как Петр писал о русских солдатах:
«Я знаю, мой друг, сколько вас по любви к Отечеству может обрадовать известие о добродетелях народа его, то, не распространяясь много, по сущей истине скажу, что во всей баталии, невзирая ни на какие яростные стремления неприятельския как пехотою, и паче превосходящей своею кавалериею, все войско наше, так порядочно и послушливо поступало, как того самые наискуснейшие люди на самом лучшем учебном плацу требовать от всякой армии могут… Мужества и великодушия столько показано, что в которые пехотные полки кавалерия врывалась, то не только их не рассыпала, но те, в которых уже въехали, штыками людей и лошадей поражали, а до которых еще не доехали, то, делая собою в которую сторону потребно было обороты, по въехавшим стреляли и всеконечно весьма редкий или ни один неприятельский рейтар, въехавший в нашу пехоту, из нея не выехал, но тут жизнь свою положил. Не меньше же того не только наши кирасиры и драгуны, где только случай допускал, съехавшись с лучшею неприятельской кавалериею, не думая никогда о пистолетах, но прямо с палашами в них въезжая, к отступлению принуждали… Когда же наша армия через неприятельские тела и раненых перешла, то никто наши никому из них никакого огорчения не делали и ничего с трупов не снимали и пленным никакого неудовольствия не показывали, но к особливому удивлению сами мы видели, что многие наши легкораненые неприятельских тяжелораненых из опасности на себе выносили, и солдаты наши хлебом и водою, в коей сами великую нужду тогда имели, их снабжали, так, как бы единодушно они положили помрачать злословящих войско наше в нерегулярстве и бесчеловечии ».
Король Фридрих на этот счет не жалел злословия. Он поспешил разгласить по всей Европе о варварстве своих врагов. По его словам, русские совершали такие ужасы, «которых чувствительное сердце не могло выносить без жесточайшей горечи», насиловали женщин, грабили трупы и дома бюргеров, высекли одну принцессу и уволокли ее в лес. Ему вторила его агентша, жена Бейтенского бургомистра. В негодовании восклицала она: «Если бы они насиловали только женщин!», намекая на своего мужа, ставшего, по ее словам, жертвой одного из самых отвратительных покушений.
Война всегда жестока. Обе стороны безжалостны друг к другу, но рассказ секретаря самого Фридриха, де Котта, словно бы уравновешивает жестокость и той, и другой стороны, хотя Фридрих немало кричал о гуманном отношении своих войск к порабощенным народам. Калмык из русского полка попал в плен к прусским разведчикам, и его привели к немецкому генералу. На груди калмыка висел образок, и генерал хотел палкой сбросить его с шеи калмыка. Калмык заслонил его руками, смотрел на генерала умоляющими и добрыми глазами, а тот стал бить его палкой по рукам. Он делал это с такой силой, что пальцы и руки калмыка сразу же вспухли и почернели. Но свою святыню калмык продолжал сжимать в изувеченных руках. Тогда палка переместилась выше и обрушилась на голову пленника. Мгновенно все лицо его залилось кровью, и несчастный упал замертво…
Русская армия еще в январе 1758 года под началом нового главнокомандующего Фермора двинулась по пути, с которого отступил Апраксин, повинуясь указаниям великого князя и великой княгини. Он был отдан под суд, но Елизавета не решилась раскрыть перед всеми тайну предательства племянника и невестки. Новый главнокомандующий немедленно устремился к Кенигсбергу, побуждаемый понуканиями императрицы. Путь на Восточную Германию был открыт, здесь не было ни войска Фридриха, ни его самого.
В русский лагерь явилась депутация от почтенных граждан Кенигсберга, предлагавшая отдать город Фермеру «под условием сохранения их прав, льгот и преимуществ». Слишком большую цену эти граждане требовали за свою свободу — Левальдт предварительно вывез из города гарнизон, деньги и провиантские магазины.
Однако Фермор согласился на условия капитуляции и добросовестно выполнил соглашение. Он был немец, и весь его штаб состоял преимущественно из немцев. Фридрих в Саксонии безнаказанно попирал священные права справедливости и человечности. Зато русские в течение всей войны владели Восточной Пруссией, не встречая со стороны местных жителей ни малейшего сопротивления. Русские предоставили пруссакам свободу веры и торговли, открыли им доступ на русскую службу. Двуглавые орлы заменили орлов Фридриха, здесь построили православную церковь, затем монастырь, стали чеканить монету с изображением Елизаветы.
Население быстро свыклось с новым режимом, и два года спустя депутация прусских бюргеров отправилась в Петербург поблагодарить императрицу за милостивое правление.
После сражения при Цорндорфе, которое стало как победой Фридриха, так и его поражением — у него почти не осталось армии, дорога русским на Берлин, Одер и Франкфурт была совершенно открыта.
— Осужденный в чистилище не в худшем положении, — писал Фридрих брату принцу Генриху, — мы нищие, у которых отнято все. У нас не осталось ничего, кроме чести. И я сделаю все возможное, чтобы спасти ее.
Судорожно пытался Фридрих не раз договориться с Петербургом, но Елизавета оставалась неумолимой. За миссию Фридриха брался даже сам великий князь, и Елизавета уже подумывала о том, чтобы выслать Петра в Голштинию — измена в собственном доме все более и более удручала ее.
Русские вступили в Берлин, казалось бы, победа уже была обеспечена, Фридриху грозила участь быть плененным теми самыми войсками, о которых он отзывался так пренебрежительно…
Елизавета знала об измене, никому не доверяла и, несмотря на болезнь, угнетенное состояние духа, все‑таки создала конференцию, которая и принимала указы о всяком передвижении войск. Многие из этих указов, составленных в штабе, находившемся за десятки тысяч километров от театра военных действий, были смешны, другие нелепы. Но в сентябре 1760 года в свет вышел один из них, который нанес Фридриху самый страшный удар. Между Петербургом и Веной был выработан план общего продвижения на Берлин. Об этом указе не знал ни русский главнокомандующий Салтыков, как и другие, подверженный влиянию молодого двора, ни австрийский главнокомандующий Даун. Приказ был отдан, но Салтыков немедленно захворал, Фермор, его заместитель, не хотел и слышать о приказе, а Даун просто отказался его исполнять.
Елизавета рассвирепела и заговорила таким угрожающим тоном, что командующим пришлось примириться с монаршей волей. Однако вместо соединения армий они решили ограничиться высылкой на Берлин одного лишь отряда Тотлебена. Две тысячи гренадеров, два драгунских полка, небольшое число казаков и двадцать пушек — вот что выделил Салтыков своему генералу для похода на Берлин. За Тотлебеном последовал отряд Захара Чернышова — целый корпус, а в отдалении двигался австро–саксонский корпус под командой Ласси: союзники России, как всегда, держались в стороне от военных действий.