В основу романа «Тяжелые сны» легли реальные события, невольным свидетелем и участником которых довелось быть автору.
В апреле 1885 года в письме В. А. Латышеву Сологуб поведал о конфликте, произошедшем у него в Крестцах с сослуживцем Алексеем Петровичем Григорьевым и педагогическим коллективом Крестецкого училища (вследствие этих событий писателю пришлось просить Латышева о переводе в Великие Луки):
В последнем письме Вы выразили <желание> получить от меня подробные и откровенные сведения об истории с Григорьевым. <…> С февраля 1884 года Григорьев жил на моей квартире, пользуясь, за определенную плату, столом и стиркою белья. Моя мать неодобрительно смотрела на переселение к нам Григорьева, так как в городе ходили о нем дурные слухи. Григорьеву же это было весьма желательно; он не раз говорил со мной об этом, и я видел, что вопрос о приискании квартиры его сильно озабочивает. Григорьев начал преследовать своими любезностями нашу прислугу. Она отошла от нас.
Моя мать выразила Гр<игорьеву> свое неудовольствие, и он начал приискивать себе другую квартиру. Мы наняли 14-летнюю девочку, об которой ходили дурные слухи. Найти порядочную прислугу в Крестцах весьма затруднительно, при том распутстве, которое господств<ует> в низшем городском слое. Мещанская девушка лет 17–18, у которой не было или не предстоит незаконного ребенка, представляет здесь исключение. Староверы, к которым принадл<ежит> значит<ельная> часть здешних жителей, весьма легко относятся к этому. Без греха нет спасения, и большой грех замолить легче, чем маленький, — вот их заповеди. Девочка, может быть, была испорчена, но она была очень несчастна; мать ее, проститутка, то била ее, то прогоняла от себя. Моя мать чувствовала сострадание к девочке и потому решилась взять ее. У нас она вела себя весьма скромно. Почти никуда не ходила. Таким образом, в этом отношении мы чувствовали себя обеспеченными.
В конце апреля Гр<игорьев>, вернувшись откуда-то довольно поздно, кажется, во 2-м часу (я уже спал), через несколько минут, по рассказу моей матери, вышел потихоньку из квартиры в сени, а оттуда в кухню, что, по скрипу дверей, было слышно моей матери, спальня которой помещалась недалеко от входных в квартиру дверей. Под влиянием какой-то подозрительности, она оделась и вышла в прихожую, ну да вскоре вошел и Гр<игорьев>, возвращаясь из сеней в свою комнату. Тогда моя мать вошла в кухню. Девочка сидела на кровати и дрожала, словно была чем-то испугана. На расспросы она отвечала, что у нее с Гр<игорьевым> теперь ничего не было. Утром моя мать увидела, что постель ее запятнана. Предполагая, что девочка имела добровольные сношения с Гр<игорьевым>, моя мать не решилась держать ее дальше. И оставила ее только на время.
Девочка в то же утро пошла к какой-то мещанке, которую она называла своей теткой, и вместе с нею отправилась к полиц<ейскому> надзирателю (мать ее была в это время в Новгороде); девочка показала, что Гр<игорьев> имел с нею сношение 2 раза, против ее воли, первый раз за несколько дней перед этим, 20 апреля; раньше она не заявляла об этом, так как Гр<игорьев> будто бы запугал ее. Женщина, называвшаяся ее теткой, очевидно руководила ее поступками; было желание получить за примирение деньги. Сама потерпевшая была очень растеряна. Произошло медицинское освидетельствование, которое не повело к положительным результатам. Определено, кажется, что растление совершено не ближе, как несколько дней назад, а может быть, и значительно раньше.
4 июня, во время одного из наших экзам<енов>, поч<етный> смотр<итель> Розенберг разговаривал со мною об этом деле. Было желание заставить мою мать отозваться на вопросы следователя неведением. Это совпадало тогда с личными моими желаниями: я был бы рад прекращению неприятной истории. Но упрямый и правдивый характер моей матери не дал возможность осуществить этого. 6 июня следователь вызвал ее к допросу. Несмотря на ее резкое негодование против Гр<игорьева>, ее показания, по моему желанию, были весьма сдержанны относительно главного факта, хотя в них были вещи посторонние: рассказано было о поведении Григорьева относительно прежней прислуги, о том, что Гр<игорьев> однажды выломал крючок у дверей от кухни, где она спала, относительно 28 мая, что моя мать слышала, как Гр<игорьев> вошел в кухню, и долго там оставался.
На другой день, 7 июня, след<ователь> произвел осмотр квартиры, за которым последовало взятие Гр<игорьева> под стражу. Это произвело громадное впечатление на городское общество. Действительно, скандал был необычайный. Общество, т<о> е<сть> некоторые влиятельные лица были давно уже недовольны следов<ат>елем, как за его свободное отношение к идолам провинциальной религии, так и за его чрезвычайно добросовестное исполнение обязанностей.
Наш земский диктатор, председ<атель> зем<ской> уездн<ой> управы генерал-корнет (по местному выражен<ию>) Мякинин, был озлоблен судьбою любимого им волост<ного> старшины Мины Кириллова, который тогда содержался в остроге по обвинению в поджоге. Гр<игорьев> был тоже излюблен иными, другие рады были случаю. Решили спасать его, какими бы то ни было средствами. Сочли полезным увеличивать скандал: мои сослуживцы поддерживали и распространяли клевету, что ложное обвинение против Гр<игорьева> возникло вследствие подговора моей матерью распутной девчонки; говорили, что это было местью за какой-то несостоявшийся брак, о котором никогда, конечно, и речи не было.
На другой день, 8 июня, когда я, Бальз<аминов> и законоучит<ель> Остр<оумов> собрались в училище, на меня посыпались упреки: «Что вы наделали? Как вы это допустили? С кем не бывает подобного рода случаев? Да и за вами найдется немало фактов, которые могут вас скомпрометир<овать>. И с чего ваша мать явилась главной обвинительницей? Вы, содержа ее на свои средства, могли принудить ее не давать таких показаний». Такое наставление выходило из уст священника! «Насиловать совесть старухи-матери я не могу; что меня касается, я Григ<орьева> сожалею не менее вас и сделал достаточно, чтобы смягчить эти показания». «Нет, вам никто не поверит, чтобы это не было ваше дело. У вас давно была ненависть к Григорьеву!»
Я не старался особенно оправдывать свой образ действий. 9 июня Розенберг просит меня зайти к нему часа в 4. Захожу — и выслушиваю болтовню о «прискорбном разномыслии в среде нашего педагогического состава, о тех серьезных последствиях, которые повлечет мой образ действия, об негодовании всего общества против моей семьи». Мне предъявляется требование (разговор происходит наедине), чтобы моя мать дала новые показания следователю, которые придали бы делу другой вид: это единственное средство поправить дело и спасти мою репутацию в глазах общества (замечается в скобках). Я отвечал, что показания моей матери весьма снисходительны к Гр<игорьеву> и что, несмотря даже на наши желания, ввиду грозящей возможности давать на суде показания под присягою, едва ли возможно так неуважительно отнестись к судебному следствию. Разговор довольно продолжительный (я передаю Вам лишь его квинтэссенцию) кончился ничем.
10-е июня было днем нашего публичного акта. Это торжество заключилось следующим словом Розенберга к ученикам, которое я записал почти дословно[159] в тот же день. После акта, на завтраке у Розенберга, решено было послать следователю заявление о желании гор<одских> жителей взять Григорьева на поруки. Это заявление было подписано многими влиятельными в городе лицами, которые изъявляли готовность ответствовать за Григорьева всеми своими имуществами и получаемым по службе содержанием. Следователь этого заявления не уважил и не выпустил Григорьева из острога. Негодование против следователя было весьма сильно. Припоминали старое и говорили, что он мстит Гр<игорьев>у за некую особу. Утверждали, что он действует весьма пристрастно.
Одними толко<ваниями> дело не ограничилось. Общество действовало с замечательным единодушием. Послано было также коллективное заявление директору народ<ных> училищ о том, что обви<нение> пр<отив> Гр<игорьева> есть только клевета. Хлопотали и в суд<ебных> сферах. Подробности всего этого мне хорошо не известны. В городе хлопотали об установлении факта растления потерпевшей другими, в более раннее время, до ее знакомства с Григорьевым, но этого, кажется, не удалось выяснить с полною достоверностью.
Мне известны некоторые показания, которые отрицали это. Свидетелей в защиту Григорьева искали всеми средствами, дозволенными и недозволенными, но находили их мало. Мне известен только один случай ложного показания перед следователем: наша бывшая служанка показала, что Гр<игорьев> никогда не покушался иметь сношение с нею, что противоречило утверждению моей матери. Старались также выяснить пред следствием некоторую ненависть, которую питали к Григорьеву и которая будто бы побудила мою мать возбудить это дело; кажется, дано было показание в таком роде, а Розенберг и комп<ания> прежде всего ухватились за некую мещанку Быловскую, у которой мы прежде квартировали, которая к нам иногда заходила и которая будто бы могла пролить много света на наши отношения к Григорьеву. Кажется, поиски здесь не были успешны.
1 июля Гр<игорьев> был освобожден. Он был встречен с триумфом: толпа представителей Кр<естецкого> общества после обеда (это было в Воскр<есенье>) провела его по главной улице города. Окруженный всеобщим сочувствием, Гр<игорьев> позволил себе выходку против моей семьи, которая окончательно порвала наши личные отношения. Это к делу собственно не относится. После освобождения Гр<игорьева> следствие продолжалось еще некоторое время, а затем было, кажется, Суд<ебной> палатою прекращено за недостатком улик. Это, кажется, все существенно важное в деле Гр<игорьева>. Если я что опустил, если у Вас возникли какие-либо сомнения и недоразумения, я с полною готовностью отвечу, как смогу, на Ваши вопросы. Разными же частностями, возникшими из этого дела и касающимися меня лично, я боюсь утомить Ваше внимание. Скажу только, что для моих благоприятелей это дело послужило благовидным поводом забросать меня давно накопившеюся в их сердцах желчью. Розенбергу давно не нравилось то, что я пред ним не преклонялся[160].