— Мура, что за мизантропия!
— Прости, мне довелось всякого повидать в жизни. Поэтому я могу простить своим близким очень многое. И знаю, что Володька далеко не худший представитель рода человеческого. Так вот, к чему я веду… Я на днях встретила одну знакомую, так она видела недавно Володю в Москве. Говорит, он живет под именем Константина Василькова, мещанина, он ей сам так сказал. Где он живет, она точно не знает, но пару раз столкнулась с ним на Смоленском рынке, и он утверждал, что до дома его рукой подать. Митя, ты все-таки следователь, скажи — у тебя нет каких-нибудь знакомых среди тамошних околоточных или приставов или, не знаю, каких-нибудь сыщиков, знакомых с окрестностями Смоленского рынка? Нельзя ли обратиться к ним с приватной просьбой — пусть разузнают что-нибудь о Константине Василькове?.. Мне очень важно его найти, очень-очень!
— Хорошо, после праздников я постараюсь что-нибудь сделать. Но, честно сказать, окрестности Смоленского рынка — место весьма специфическое. Я не говорю об Арбате, но вот Проточный переулок за рынком — это сплошные ночлежки и трущобы…
— Господи, какое это имеет значение! Да хоть бы там все бродяги России собрались, мне важно только найти брата! У меня же никого-никого больше не осталось на свете, пойми! Я всего лишь увидеть его хочу, в глаза ему глянуть… Ты мне поможешь, Митя? Поможешь, правда?
Глава 15
Март 1906 г.
После некоторых колебаний Савин решился послать убийцу к Татаринову домой. Приговор вынесен, и хочешь не хочешь, а надо приводить его в исполнение. Исполнителем вызвался быть Федя Назарьев.
— Федор, а почему ты решил предложить себя на эту роль? — поинтересовался Савин. Он, как руководитель операции, считал своим долгом знать сокровенные побуждения своих людей.
— Но ведь ты говоришь, что Татаринова нужно убить.
— Да, нужно.
— Значит, я пойду и убью!
— Но почему именно ты?
— А почему же не я?
В незатейливой душе Федора все было просто.
Вот так: Татаринов — предатель, и это плохо, значит, его нужно убить, и это будет хорошо.
Савин ждал каких-нибудь иных слов — о преданности партийному долгу, о важности террора, о необходимости уничтожить провокатора ради сохранения организации и продолжения террористической деятельности и о том, что Федор готов пожертвовать всем, чтобы защитить честь партии. У Савина даже мелькнула мысль, что в своих мемуарах, рассказывая о казни провокатора, он непременно напишет, о чем думал и что чувствовал в этот момент Федор, хотя бедняга и не смог сформулировать словами то, что было у него в душе.
— Федор, а родителей его тебе не жалко?
Савин решил зайти с другой стороны, чтобы вынудить Федора откровенно поговорить…
— А что их жалеть, если они такую сволочь вырастили? Да и не люблю я этих униатов… Они веру отцов предали.
— Ты ведь не веришь в бога. Какое же тебе дело до униатов?
— Верю я или не верю, это дело мое. А те русские, кто в бога верует, одну веру должны иметь — православную. А униаты ее предали. И церкви их, униатские, — поганые. Папаша Татаринова — священник в униатской церкви, значит, тоже предатель. А сынок дело наше предал, ведь в революции тоже без веры нельзя. Так что получается? Кого же здесь жалеть? Жалеть не приходится! Пойду и убью.
— Ну что, Федор, тогда бери Татаринова на себя. Мы все сегодня же из Варшавы разъедемся от греха подальше, а ты вопрос с провокатором будешь решать сам. Меньше риска для остальных. Мне еще в Москве нужно дело с казнью адмирала Дубасова закончить. Я на Татаринова отвлекся, а в Москве без меня так толком ничего и не сделают, сам знаешь. Как руководитель отлучится, так все наперекосяк. У нас в России так заведено — за всем хозяйский глаз нужен, за что ни возьмись. Так что я в Москву, ребят обратно в Гельсингфорс отпустим. А ты смотри, хочешь — в Варшаве побудь, а хочешь — в Вильно до убийства укройся, явку туда я тебе дам. Из Вильно до Варшавы рукой подать, в любой момент вернешься. Пусть несколько дней пройдет, все тут поутихнет, Татаринов подумает, что увернулся от нас, успокоится, осторожность потеряет. Тут ты как раз вернешься в Варшаву и возьмешь его тепленьким. Ну что, договорились?
Федор кивнул. Что же, для Савина все складывалось удачно.
В двадцатых числах марта Дубасов опять должен был прибыть на Николаевский вокзал, возвращаясь в Москву из очередной поездки в Петербург. Точную дату возвращения генерал-губернатора никто не знал, его ждали 24, 25 и 26 марта. Снова решено было дежурить на улицах, по которым мог проехать губернаторский экипаж.
Борис Гноровский, дежурство которому назначили на Домниковке, почему-то был абсолютно уверен, что в этот раз Дубасов проедет именно здесь и именно ему, Гноровскому, суждено свести с ним счеты.
Но, конечно же, смерть генерал-губернатора будет и его, Гноровского, смертью. Каждое утро он торжественно прощался с товарищами, особенно тепло с Борисом Савиным, потом брал тяжелую шестифунтовую бомбу, завернутую в бумагу из-под конфет, и шел к назначенному месту, откуда потом приходилось ни с чем возвращаться обратно.
Попервости все боевики впали в торжественное настроение и прощались с ним словно бы навсегда, причем каждый искренне полагал, что Борис Гноровский идет сейчас совершать подвиг. Но подвиг совершить все как-то не удавалось и не удавалось, и ежедневные сентиментальные прощания стали всех раздражать.
Прощаясь с Гноровским в третий раз «навсегда», Савин решил, что лучше поговорить на какие-нибудь бытовые темы, чем в очередной раз выслушивать его напыщенные заветы товарищам по партии.
— Скажите, а вы не устали? — спросил он Гноровского. — Бомба тяжелая, на улице опять похолодало, гололед, вы целый день на ногах, к тому же ночами не спите…
— Да нет, я сплю, — пролепетал Гноровский, не ожидавший такого разговора на прощание. — А вот гололед, это да. Скользко, а я без галош. Того и гляди, упаду.
Савин уже ругал себя, что затронул скользкую тему. Не дай бог, Гноровский прицепится сейчас к какой-нибудь ерунде и попросит себе замену. А менять человека в последний момент всегда трудно — не самому же идти!
— Ничего, не упадете, — сухо отрезал он.
— Я тоже так думаю, — жалко улыбнулся Гноровский. — А все-таки страшно. Вдруг шлепнешься на льду? А в руках бомба… Да и рука устает, все время несешь ее на весу. Шесть фунтов как-никак…
Нет, что ни думай, а эти разговоры неспроста. Что ж, можно спросить его прямо, чего он хочет (только вопрос нужно сформулировать так, чтобы Гноровскому самому неудобно было бы попросить замену).
— Если вам угодно, мы можем послать вместо вас другого человека. Только я сейчас так сразу и не соображу, кого же отправить на Домниковку… Как бы не сорвалось дело!
— Нет-нет, ничего. Я справлюсь, просто я устал немного…
Ну что за хлюпик! Как бы и вправду не хлопнулся на тротуар и не взлетел на собственной бомбе, не дождавшись Дубасова.
— Послушайте, Гноровский, а если Дубасов поедет в экипаже с женой? — спросил вдруг Савин.
Это был хороший вопрос на проверку. Ответ на него позволял отделить сильных людей от слабаков.
— Ну тогда я бомбу не брошу, — подумав, тихо ответил Гноровский.
— И, значит, провалите все дело, упустите Дубасова и будете еще много раз его караулить заново, без всякой надежды на успех?
— Все равно, в женщину я бомбу не брошу!
Так и есть — жалкий хлюпик! Какие-то сентиментальные глупости ему важнее революционных интересов. Какое значение имеет эта дубасовская мадам, эта никому не знакомая и наверняка неприятная тетка, если нужно сделать важное дело! Вот из-за таких слюнтяев все и идет так трудно! Но сейчас совершенно неподходящий момент, чтобы в глаза заявить слюнтяю, что он — слюнтяй…
— Что ж, не буду вам возражать. Пожалуй, я с вами согласен, — сказал Савин.
Гноровский напрасно ежедневно прощался с товарищами, отправляясь караулить на Домниковке экипаж генерал-губернатора. Попытка покушения снова не удалась. По воздуху, что ли, адмирал перелетает с вокзала к себе на Тверскую? А может быть, кто-нибудь предупреждает его о готовящихся покушениях и засадах? Да нет, в такой маленькой группе проверенных людей не может быть провокатора, наверняка все дело в несчастливом стечении обстоятельств.