— Что хочешь.
Владимир сыграл что-то спокойное, как медленный вальс.
— Ты была в оккупации? — спрашивал он.
— Нет, мы жили в Алма-Ате.
— Хороший город?
— Ничего. А что ты играешь?
— Не помню.
— Как же так, не помнишь?
— Да так, — он усмехнулся. — А я там думал, свистнули у меня гитару…
— Кому она нужна…
— Дрова все-таки…
Люся засмеялась. Владимир продолжал играть.
— Ты в снах разбираешься? — спросил он.
— А что?
— Мне вчера, в поезде, сон приснился: иду через поле по картошке, и вдруг у меня из-под ног выскакивает заяц. Большой, серый, и бегом к лесу.
— И все?
— Все. К чему бы ото?
— Не знаю. — Люся тихо рассмеялась.
Владимир перестал играть.
— Ты чего? — спросила Люся. — Играй.
— Я пошел спать. — Владимир спрыгнул со стола.
— Посидим еще.
— Иди спать, поздно.
Женька стоял у дверей и слушал.
— Ну, до завтра, — сказала Люся. — Одеяло тебе дать?
— У меня есть, — сказал Владимир. — Спокойной ночи.
— Спасибо, — шепотом сказала Люся.
И они тихо, не зажигая света, разошлись по разным комнатам.
А через некоторое время в пустой, лунный коридор вышел Женька, босой, в трусах. Остановился, зевнул. Невдалеке прогрохотал поезд. Женька подернул плечами, как бы согреваясь, развел в сторону руками, потом еще раз зевнул.
Кто-то осторожно постучал в окно.
Женька вздрогнул.
— Привет, это я, — Игорь чуть приоткрыл окно.
— Привет. Ты чего? — спросил Женька.
— Одевайся, — шепотом сказал Игорь.
Натягивая рубашку, Женька встал на подоконник, открыл окно и спрыгнул на землю. Затем он прикрыл окно.
— Ну? — он посмотрел на Игоря.
— Да вот, уезжаю, — сказал Игорь. — Проводишь?
— Куда ты едешь?
— В Минск, в ремесленное. Пошли, что ли?
Они пошли по пустой улице.
— Неохота, чтобы мать провожала, — говорит Игорь. — Слезы и все такое… И Надька тоже какая-то нервная стала.
— Одни ты у нас не нервный, — сказал Женька.
— Я нормальный, — сказал Игорь.
— А к нам сосед вернулся, — сказал Женька. — На гитаре играет.
— Теперь и ты выучишься, — сказал Игорь. — Приезжаю я через пять лет, а ты в Летнем саду с гитарой выступаешь вместе со своим соседом.
— Почему через пять лет? — спросил Женька. — Ты разве на пять лет уезжаешь?
— Я не знаю, Женька. Но, наверное, не на меньше.
— Так.
— Вот так, — сказал Игорь, — и пошли быстрее, а то я на поезд не сяду.
Они молча шли пустыми улицами города. Город еще спал. Он был знаком им обоим каждым своим переулком, домом, стеной. И Женьку, и Игоря, который сегодня уезжал, внезапно охватило такое чувство родины, что никогда не знаешь точно, как об этом говорить, какими словами, чтобы слова были не ниже, а равноценны этому чувству. Ни Женька, ни Игорь не сказали этих слов, они просто не умели говорить вслух об этом и шли молча. И еще было одно, о чем они тоже не могли сказать друг другу, стеснялись, что ли, — о том, что каждый из них много значит в жизни другого, о том, что они друзья, и вот сейчас они расстаются и надо что-то сказать особенное, важное.
— Билет у тебя есть? — спрашивает вдруг Женька.
— Так поеду.
— На крыше, что ли?.. Когда, под мостами будешь проезжать, голову нагибай, — сказал Женька, — а то сшибет… Куда тебе написать? — вдруг спрашивает Женька.
— Не знаю. Я тебе сам напишу.
— Ты знаешь я, кроме отца, никому еще писем не писал и лично мне тоже не приходили… — говорит Женька.
— Ну вот теперь придет.
Они вышли на пустую платформу. Никого на ней не было, ни одного человека в этот ранний час.
Они прошли к краю платформы, сели рядом, свесив ноги. Низко над рельсами, над полем стоял туман, густой и неподвижный, розоватый от восходящего над лесом солнца.
Игорь молча расстегнул свой мешок и достал из него две картофельные лепешки, завернутые в газету, большой крепкий огурец, луковицу и какую-то склянку с горлышком, которое было аккуратно обвязано чистой тряпочкой. Достал он, кроме того, оловянную кружку с мятыми боками, но тоже чистую солдатской чистотой.
— Надо проститься… — неожиданно серьезно сказал Игорь, — чтобы все, как у людей… У тетки достал…
— Кружка, жалко, одна, — сказал Женька.
— Ничего, мы из одной.
— Ты первый, — сказал Женька, — давай.
Впервые в жизни они пили вдвоем, если это можно назвать «пили». Скорее, они выполнили тот, как им казалось, взрослый мужской обряд, прощались, сами точно не представляя, на какое-то время.
Никогда в жизни у них этого больше не будет.
Ничего лучшего, чем это утро 45-го года, и потом они не раз вспомнят об этом.
А пока что Игорь поднял кружку, хотел что-то сказать, а потом качнул головой.
— Ну ладно. Будь здоров.
Выпил, стараясь, не морщиться, отломил половину огурца, другую протянул Женьке, и тот почему-то немедленно начал есть его.
— Ты выпей, а потом закусывай, — сказал Игорь.
— Сейчас, — он поднял кружку, — ну, привет.
Потом они молча съели огурец и по лепешке.
Туман, колеблемый утренним ветром, двигался уже к лесу.
И вот уже застучал совсем близко поезд, близко — вот он выскочил из тумана, и Игорь встал.
— Наш? — спросил Женька.
— Да, — Игорь завязывал мешок.
Поезд остановился. Он состоял почти целиком из теплушек, было и несколько пустых платформ. К одной из них подошли ребята. Остановились. Игорь забросил на платформу свой мешок.
— Ну вот, — сказал он.
— Сейчас поедет, — сказал Женька.
— Ага.
Они помолчали.
— Ну ладно, — сказал Игорь, — ты иди. Чего стоять.
— А мне все равно нечего делать, — Женька пожал плечами, — постою.
А поезд все не отходил, и ребята опять молчали.
И эта пауза была огромна, и полна всех самых лучших слов, которые они так и не сказали друг другу. Они стояли рядом в эти минуты, два самых близких на земле человека, и молчали, и поезд все никак не уходил.
А над городом уже звучит радио: шесть часов, играют гимн.
Улицы пусты. Окна по-летнему распахнуты. По радио передают последние известия, погоду, какая ожидается в стране в разных городах, как сыграли в футбол ЦДКА и «Локомотив», сколько хлопка предполагается собрать в Узбекистане и какие шахты уже ставят рекорды, а потом передали, что 6 августа 1945 года над японским городом Хиросима сбросили бомбу больших взрывных возможностей — сообщалось, скольким тоннам тротила эквивалентен этот взрыв.
Спокойствие — дело чисто внешнее. Мир не бывает спокойным, и в этот утренний час началось на земле что-то новое, что грозило смести все города, уничтожить все, для чего люди жили, любили, работали, вынесли такую большую войну.
А ЖИЗНЬ — ПРЕКРАСНА, КАК ВСЕГДА…
главы незавершенного романа[24]
… Знаете, я поклялся никому и никогда не давать никаких советов, но вам — ради — вот чего ради — я тоже не знаю, ну, скажем, из благодеяния — могу я заниматься в ваших глазах благодеянием в три часа ночи? — вполне, сказала она — ваша прямая обязанность заниматься по ночам благодеянием, просветительством — вернее — просвещением душ заблудших, хотя — с точки зрения материализма — а что такое материализм? — да откуда я знаю, говорю я, и знаете что, мне такой способ беседы, хотя я и уважаю вашу растерянность или — или — уж вы меня простите, но. Что — но? — спросила она — вот что но? — ох, говорю я, вы же сами все чудесно понимаете. Да, сказала она, я сама чудесно понимаю, что я ничего не понимаю, но — считать это позицией, если это, допустим, условно, можно назвать позицией — не хочу, не умею, не смогу, не примирюсь. Вы снисходительно на меня смотрите, снисходительно, вниз сошли. Снизошли для того, чтобы, да, нет, говорю я, вовсе нет, вы же меня знаете, я никуда не снисходил, а посоветовать вам ничего серьезного я не могу, если вы хотите получить какой-нибудь совет. Да, говорит она, нелепо все это. Вторглась, а вы уж спать ложились. Да, нет, говорю я, ради бога, если вам вздумается ко мне прийти, я — собственно, не против, когда вам заблагорассудится? — спросила она. Ох, да не надо со мной так говорить. У вас, должно быть, есть приятели (неприятели — прервала она) ну, условимся называть их так, как вы считаете нужным, так вот — вы с ними так говорите, а я — уж вы меня простите, разучен. Нет-нет, сказала она, нет-нет. Родство душ. Мы одинаково говорим — вы не замечаете? — вам-то хорошо? — Вы знаете, говорю я, я не привык и нужным не считаю делиться с тем — или — тем — хорошо мне или плохо, а что такое хорошо, а что такое — плохо? Что вы от меня хотите, спрашиваю я, что? Ничего, говорит она, абсолютно ничего. Просто мне показалось, что взаимопомощь существует, вот. Как вам это ни покажется странным, хотя я говорю с вами на языке елизаветинских времен — времян — это уж я поправил — профессионально — а она добавила — александр, елисавета — удивляете вы нас — вот. Я вас люблю, хоть я бешусь, хоть это труд и стыд напрасный и в этой глупости ужасной — вам на коленях — признаюсь. И на колени встала. Но — не вас люблю, не вас — какой ужас, что не вас. Представляете — так получилось, знаете, говорю я, вы меня пощадите. — Нет, говорит она, уж позвольте мне быть беспощадной.