— Надя, — сказал Славка. — Если дело безнадежное, то, как ты сама сказала, надежда всегда есть.
— Ты проще говори, обыкновенными словами, — сказала Надя. — В чем дело, Славка?
— Да все очень просто. Нам нужен бензовоз. Один, а лучше два. Вот по этой дороге они ходят. Вот здесь. Я знаю. По этому шоссе, ясно? Тебе, конечно, это не простят, а люди поймут.
— Ты точно знаешь, что они здесь ходят? Эти бензинные машины? — спросила Надя.
— Да, точно.
— Пусто вокруг, — сказала Надя. — Но это ничего. Я тебе верю, Славка. А что касается — поймут, простят — плевать. Честное слово, меня это совершенно не интересует. Кто чего боится, то с тем и случится, а ничего бояться не надо! Понял?
— Надя, — спросил Славка, — а зачем тебе все это?
Надя сразу не ответила.
День только начинался. Шоссе пустое, деревья, воздух, еще непонятный, легкий воздух — в мае такой бывает.
— А тебе зачем все это? — спросила Надя. — Зачем ты здесь сидишь?
— Не знаю, — сказал Ставка. — Ничего я не знаю. — Он посмотрел на часы. — Вот у нас еще минут десять осталось — на все разговоры.
— Зачем ты Лизу привез? — спросила Надя.
— А куда ее девать? Ты же рано ушла, а она…
— Что она?
— Ну что? — сказал Славка. — Все обыкновенно. Яичницу ей сделай. Чай — ну что еще?
— Славка, ты не покидай ее, — сказала Надя. — Не надо ее покидать. Люби ее… Она не злая, ото так. Не покидай, ладно? У меня программа очень простая: нет ничего вообще, а есть люди живые, и, понимаешь, когда мне говорят — народ, я этого не понимаю. — Надя пошла по бетонке. — Слово какое — народ! А это все не так… Это только сволочи могут за именем этим прятаться! Народ — это ты, Лиза, понимаешь? Население. Вот так.
Они, Славка и Надя, легли на шоссе, на бетонку эту сохнущую. И Надя видела — вплотную, разглядывала подробно — лужа, а в ней небо опрокинуто, небо это, поверхность эта, облака, а еще была шершавость под рукой бетонки, и гром машины приближался.
Шофер, ехавший на бензозаправщике, еще издали увидел два распластанных тела, но лежали они, как живые, — убитые так не лежат.
Один из лежавших даже присел. А девушка лежала, руки раскинув, и в небо смотрела.
Тормозить было надо, и парень затормозил.
— Выходи, — сказал Славка шоферу.
Надя стояла рядом.
— Нет, — сказал парень. — Нет.
Но из кабины он вышел, с этой ручкой, которой машину заводят, — тяжелая ручка.
— Я тебе ничего объяснять не стану. Времени нет, — сказала Надя. — А этой, не очень-то размахивай.
Но шофер, парень этот, пошел на них, и не размахивал он железкой, а держал ее твердо.
Надя стояла, смотрела, как он на нее идет.
Славка рванулся, сбил парня — железку бумерангом запустил.
Парень еще не успел прийти в себя. Он, как во сне, видел красный мотоцикл, свою машину, в которую садятся эти, что на дороге лежали, и машина его — рывком — исчезла.
Славка вел машину, Надя сидела рядом.
— Спасибо, Славка, — сказала Надя.
— Не за что! — весело сказал Славка. — Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново! Понимаешь? Я люблю тебя, жизнь — я люблю тебя снова и снова! Эх, Надька, — все прекрасно!
Они подъехали прямо к свалке, вплотную. Там, у бензовоза, шланг есть. Надя взяла его и пошла на эту фантастическую гору.
Подъехали они внезапно, и никто ничего не мог понять — куда она идет, что за собою тянет и что за машина — вдруг.
Надя тянула за собой шланг, и бензин лился на все это — лился, но никто не понимал, что происходит, что сейчас произойдет.
Славка понимал.
Надя тянула шланг этот до самой вершины горы, падала, вставала — она уже сама вся мокрая, в бензине этом.
Вот теперь спички достать. Вот и все.
Повезло — с первой спички все сразу вспыхнуло.
Ярко, весело.
Надя стояла в огне.
Это недолго было, упала она, и к ней не так-то просто было прорваться — пламя охватило все, и те, кто бросился к ней — Славка, Лиза, какие-то незнакомые люди — не успели, не смогли.
…Надя падала, раскинув руки, падала сквозь редкие облака к земле, еще далекой, утренней, с голубыми, желтыми, светло-зелеными квадратами полей, рекой, сверкающим полукругом огибавшей город, еле видимый справа с пестротою крыш, домами…
— …Надежда, я вернусь тогда, — говорила Надя, а не пела, приближаясь к земле, — когда трубач отбой сыграет, когда трубу к губам приблизит и острый локоть отведет…
Это еще не падение — полет, когда тебя вращает, если захочешь, а не захочешь — ты свободно лежишь на плотной подушке воздуха, плоско лежишь, как на воде, и через воздух, как через воду, видишь, как внизу, в прозрачной глубине, проступают предметы, знакомые тебе, но пока что они так удалены, и приближение их едва заметно…
— …Надежда, я останусь — цел, не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги, и добрый мир твоих забот…
Полет пока что игра с пространством захватывает, пока земля не напомнит о себе, надвинувшись резко.
— …Но если целый век пройдет, и ты надеяться устанешь, Надежда, если надо мною смерть развернет свои крыла, ты прикажи, пускай тогда трубач израненный привстанет, чтобы последняя граната меня прикончить не смогла.
Лицо Нади скрыто за широкими очками. На голове — белый шлем. Полет ее направлен.
Вокруг нее разбросаны в небе такие же фигурки парашютисток, летящих к земле.
Плавные, еле заметные движения рук — и Надя уже скользит вправо, приближаясь к одной из парашютисток, тоже в белом шлеме, в ярко-синем комбинезоне, в тяжелых ботинках, так свободно и странно провисших в пустоте.
Маневр Нади понят и принят — и вот уже они летят рядом, вытянув руки, пальцами касаясь друг друга, сближаются шлемами, расходятся, продолжая полет, и соединяются снова, как бы приглашая всех остальных, летящих вблизи и в отдалении, собраться вместе.
…Но если вдруг,
Когда-нибудь,
Мне уберечься не удастся,
Какое б новое сраженье
Ни покачнуло шар земной,
Я все равно паду на той,
На той далекой, на гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.
Это Надя договорила, приближаясь к земле.
Вскоре, образуя вытянутыми руками круг из белых, синих, оранжевых комбинезонов, они цветком зависают над землей, неясно проступающей сквозь редкие облака, еще далекой.
ВСЕ НАШИ ДНИ РОЖДЕНИЯ[22]
— Там, за рекою,
Там за голубою… —
просыпаясь, Митя вздрогнул, ясно услышав эти слова. Будто бы ему кто спел их — голосом высоким, чистым и знакомым. Каким-то давним будто бы голосом, но чьим, Митя вспомнить никак не мог.
Митя хотел было снова заснуть — рассвет здесь, внутри старой сумеречной их московской квартиры, едва ощутим был только, — но это ему не удалось, то ли голос его не оставлял, то ли — чей он — опять силился вспомнить, но сон ушел окончательно.
Блуждая, прошел по комнате, вышел на кухню — за окном, посередине московского дворика росло дерево, большое старое дерево, и оттого, что его тоже тронул рассвет, оно казалось сейчас сизым. Это отметил про себя Митя, стоя посередине кухни в пижаме и шлепанцах на босу ногу, — и песенка в голосе вертелась, иногда мелодией только, но вдруг опять обрывки слов выплывали, — и этот голос — он его узнавал:
Там, за рекою,
Может, за Окою —
Дерево рябое…