— Обидчивый, как горский басурман, — пропищал он, поплотнее заворачиваясь в задрипанный тулуп. — Куды ж ты навострился, ответствуй, коли не секрет.
— На кудыкину, — буркнул разобиженный Ванька.
— Куды, куды? — не понял тугоухий старик, приставив раковиной ладонь к уху.
Ванька нагнулся к лицу деда и прохрипел по слогам:
— На ку-ды-ки-ну.
Старик оглушенно отшатнулся:
— Че орешь, блаженный, не глухой, чать, — шебурша пальцем в ухе, нервно пропищал он.
Ванька стал перематывать портянку, искоса следя за чудаковатым дедом.
Дед усердно кутался в тулуп, подсовывая его лохматые полы под квелый зад.
— Скажи мне, мил человек, — пропыхтел старик, — какого ляда мужики у лавки гуртуются? Я почитай спозаранку туточа угнездился, а они и того ранее кучкуются. Что за вопрос их мнет — ума не приложу.
— Шел бы да спытал, можа, они тебя в волостные писаря выбирают, — с отголоском прежней неприязни при советовал парень.
Старик сморщил печеным яблоком и без того хлипкое личико, сокрушенно вздохнул:
— Не в мочи я, кости хворые. — Замолчал, опять плотнее закутываясь в латаный тулуп. — По молодости на барский пруд аккурат по весне собаки загнали. Вот по читай с того моменту все хвораю. Кости корежит, силов никаких нетуть. Кажну ноченьку как на Голгофу взбираюсь.
Старик перестал жалобиться и скорбно посмотрел на ноги, обутые в старые чесанки.
— Ты меня табачком-то угостишь? — неожиданно перевел он разговор. — Токмо бабке ни гу-гу, аначе замордует. Ка-ра-к-тер — не приведи осподи, как у унтер-офицера ампираторской гвардии. Вот те хрест, у-у-ух, — с каким-то непонятным восторгом закатил дед глаза.
Скручивая заскорузлыми пальцами самокрутку, вздохнул сокрушенно:
— Хреново дело — релюция, хреново…
Ванька притопнул ногой, напяливая сапог, поинтересовался:
— Чем тебе революция-то негожа?
— А че красного-то? — взъерепенился старик. — Цигарку и ту скрутить не с чего: газетов, почитай, год нетуть. А карасин, скажи на милость, где? — И закатил глаза к небу: — Пьют реционеры его, што ля, нет карасина, язви их через седелку.
Ванька прикурил, некоторое время слезливо хлопая махнушками ресниц.
— Пойду я, дед, а то, мотрю, ты до вечера собрался турусы о карасине разводить. А мне, как есть, не с руки твою брехню слухать.
— Погодь, — дед прытко цапанул его за штанину. — Ты, милок, вот какой вопрос мне просвети.
Ванька улыбчиво разжал слабые стариковы пальцы, освобождая штанину, и присел рядом на корточки.
— Надысь баял мне шабер, Ерема Гусь: мол, стражаются в релюции воинство белое, красное, зеленое и черное — какие-то то ли ртисты, то ли антихристы. Правда али брешет шабер?
— Анархисты, — громко поправил Ванька.
— Во-во, ихних самых, — обрадовался дед. — А есть ли еще какого цвета-колера али нет?
— Есть, — давясь смехом, подтвердил Ванька.
— Какого, любопытствую? — удивленно заерзал старик.
— Серо-буро-малинового в желтый горошек, — скороговоркой выпалил Ванька и, вставая, зашелся в дребезжащем кашле, уводя хохочущие глаза от ошарашенного лица старика.
— Морочишь мне ум, варнак, пустобрех! — плюнул в сердцах старик.
— Как есть, правду баю, — заправляя за голенище сапога вылезшую штанину, давясь смехом, отпирался Ванька.
Старик глубоко задумался.
«Всю неделю мозговать будет», — глядя в тронутые думой белесые глаза Пентюха, решил Ванька.
— А что, могет такой фортель быть, — неожиданно ожил тот и тут же начал доискиваться до выгоды подобного оборота. — Ты посуди, — опять хватаясь за Ванькину штанину, рассусоливал он, — им ить насчет штандартов голову ломать не надо: взял любой бабий сарафан — и бузуй с им воевать в релюцию, язви их во все цвета.
Ванька фыркнул, выпростал штанину и, шутейно откозыряв заумному старику, навострился к лавке, где, по-видимому, собралось все мужское население деревни.
— А к какому они народу-партее относятся? — крикнул вопрошающе ему вслед дед Пентюх.
Ванька обернулся, снял картуз, почесал затылок и, скривив рот, ответил:
— В основном, гуртовщики, — с намеком на бывший приработок старика.
Пентюх онемел и, по всему видать, надолго. Ванька же уже шел в сторону лавки, будоража сапогами бархатистую желтую пыль.
II
Над толпой, крытой белесым облаком взбученной пыли да сизыми махорочными дымами, стоял базарный гул.
Ванька в конвое мата и тычков протолкался в середину толпы, где в тугом возбужденном кольце мужиков стоял, настороженно перемещаясь, невысокий, с бойкими глазами цыган.
— Ты, сучий кот, не юли, а со спокойствием и обстоятельством поведай обчеству: что, где и как, а то зачал стращать. Какие власти держат на данную моменту шапку верховодства — большаки али эсеры, али еще какие, всех бы их корове в трещину. — Неказистый, чахоточного вида мужичок воровато зыркнул по лицам, в масть ли обчеству попал или впустую языком чесанул.
Его поддержали:
— Чего уж там, верно Звонарь балакает.
— Говори, цыган, как на духу, плохо ли, хорошо, токмо не мытарь.
— Не мамзели на сносях, от истерик не упадем!
Толпа дружно, но напряженно гоготнула.
Цыган порывисто прижал руки к груди и с откровенной мольбой в глазах пошел по кругу, смотря людям в ожидающие лица:
— Да посудите, какой мне навар с того, что я вам совру? Вот если бы я говорил, что мой цыганский род никогда у вас коней не крал и красть не будет, тут дело ясное: вру. А сейчас какой мне резон обманывать вас?
— А можа, ты гитатор, и с умыслом все плетешь? Цыган ощерился, обнажив снежной белизны зубы, сквозь густые брови полыхнули весельем агатовые глаза.
— Если я кого и могу гитировать, и с умыслом, — цыган сделал паузу, — так это только ночью бабу…
Мужики опять загоготали, но теперь свободно, во всю мощь своих луженых глоток; густота смеха показывала, что шутку они приняли, цыгану верят.
— Так вот, золотые мои, что я вам выдам, — крепкий, зычный голос цыгана осадил смех, — от Питера и, почитай, до сибирской земли власть стоит твердо красная. Большевиков, значит.
— Это уж ты, нехристь, загибаешь, — обиженно и зло встрял лавочник Митрохин. — Что, правда глаза колет? Сибирская земля-то, слава богу, за Уралом, а мы как ни есть Уральское казачество, а власти большаков и видом не видели: тут погорлопанили одни — не знаю, какого цвету они были, — да вот бяда: куды-то запропастились, что днем с огнем не найдешь.
— Над ветром нет хозяина, нет хозяина над цыганской душой, а я сказал, что знаю, что видел, а за красную власть не беспокойся: она тебя своим вниманием не обделит, подстрижет, как ярку. Придет.
— Держи карман шире, как бы не пришла, вон банда с Сороки, шайка девицы Маруси, почитай, чуть не год по всей губернии шурует. Да я еще краем уха слышал, — плутоватым прищуром он сверлил цыгана, — что идет в нашу сторону белая армия под предводительством лихого казачьего генерала, атамана Дутова. Что ж ты про это помалкиваешь аль не уразумел?
— Дык сейчас не поймешь, где белые, где красные, — встрял в перепалку Мишка Егоркин. — Мы с маманькой под Тоцкое ездили, так нас красные встрели. Обратно едем — там уже белые…
Отодвинув Мишку, цыган шагнул к Митрохину:
— Твою хваленую банду еще по весне на башкирской земле, под Стерлитамаком, и в хвост и в гриву раздолбали, а от атаманши Маруси остались одни шикарные галифе, так как ночью под тачанкой она любила спать без их.
Цыган заложил руки за спину, покачнулся на каблуках.
— О какой-такой армии ты толкуешь? Уж не о тех ли изгоях, что катятся на восток, оставляя за собой кровь да пепелище? И не твою шкуру они спешат спасать, а свою за границу ховать тащат. И по загривку им дает не кто иной, как Красная Армия. Так-то, мой кум Митрохин, — задиристо подмигнул цыган.
Одутловатое лицо лавочника враз побагровело, впору прикуривать, выдавил зло с нервной хрипотцой:
— Я тебе не кум, гусь свинье не товарищ.