Андрей провалился на экзамене у Вишняка[145].
Вчера сидела с Мамочкой на «Евгении Онегине» в Trocadero[146]. До чего же хорошая вещь — музыка. Арии прекрасны. А вообще, голоса почти не долетали — уж очень далеко и высоко мы сидели. А потом почувствовала себя так плохо, что пришлось с середины уйти.
Ночью у земляков опять была баталия. Долго и полным голосом ругались отборными словами.
— Стерва ты!
— Сволочь!
— Не хочу я с тобой спать!
— Так и убирайся ты, стерва, к черту! Дрянь! Мерзавка!
А потом кто-то кого-то здорово колотил. Безмолвно. Анализ сегодня: сахар 1, gerhardt +, legal +++. Здорово! И погода мерзкая.
Кажется, наклевывается стихотворение.
2 мая 1928. Среда
Когда же я перестану есть хлеб?
И когда я вообще перестану делать глупости?
30 мая 1928. Среда
Боже, сколько времени не писала!
Дала Юрию слово — не есть хлеба.
Остригла волосы, а потом плакала.
Переехали на rue Monsieur le Prince[147].
Много работы.
Резкий переход от холода к жаре.
Нет письма.
Слова в «Красной Газете»[148], что поэт «Посл<едних> Нов<остей>» И.Кнорринг поет панихиду по белогвардейщине, и цитата из «На шестом этаже»[149].
Воскресенье вдвоем в Версале.
Понедельник — с компанией студентов в Кламаре. Приехала Нина Кораблева.
Что с Лилей?
Перечитываю Юрины стихи.
Пересматриваю старые студенческие тетради. «Все это было, было, было». «Зеленая Лампа», «Союз Поэтов», «Дни», Институт — все где-то. Не преодолеваю и единственного желания «чувств, не подчиненных уму», и их проявлений. Ради Бога, хоть немножко безумия! И — ощущение недалекой трагедии.
12 июня 1928. Вторник
Когда Юрий безумствует, я могу оставаться совершенно спокойной. Даже зло берет. Думаю о том, что завтра надо будет поехать к Стариковой, потом — делать платочки, рассчитываю, как распределить время. А он говорит: «Мое безумие. Я с ума сойду!»
В воскресенье были в Trocadero на «Дне русской культуры»[150]. Юрий скучал и тайком читал газету, это ему интереснее. А меня музыка захватила и даже взволновала, что не часто бывает.
И в первый раз мы как-то чуточку отошли друг от друга. И это было неприятно.
Очень плохо себя чувствую. Плохой анализ, ревматизм — боли в ноге и все время тошнит.
Вчера получила из Комитета помощи студентам еще 200 фр<анков>. Сегодня пойдем покупать Юрию туфли и пиджак.
Поехала отвозить работу и не застала Култашеву дома.
А в общем, когда нет работы, так очень скучно.
18 июня 1928. Понедельник
Грустные мысли о себе, о пустоте, о ненужности, об Институте. Вообще, о жизни. И грустные выводы.
Хожу в театр Odeon. Приехала Московская труппа Вахтангова[151]. Два дня подряд смотрела «Принцессу Турандот», вчера — «Чудо св<ятого> Антония». Сегодня попыталась достать билеты на «Виринею». Очень хорошо.
Petite madame Guillet бросил муж. Сегодня встретила ее в госпитале — глаза заплаканы. И я ей ничего не могу сказать!
20 июня 1928. Среда
Видела «Виринею». Прекрасно играют. И некоторые сцены очень сильны. Хотя — агитка. И публика противная.
Решила (и успокоилась): подать прошение в правление Франко-русского института, чтобы мне разрешили держать экзамены с тем курсом; а предварительно — чтобы задобрить профессоров — напечатать в «Посл<едних> Нов<остях>» последнее стихотворение.
…А на скамьях, милых и тяжелых,
Под сияньем свешенных огней,
В темном зданье коммунальной школы
В этот час не помнят обо мне.
И никто не видел, как смущенно
В опустевшей, тихой темноте,
Там, на лестнице неосвященной,
Притаилась плачущая тень.
21 июня 1928. Четверг
Юрий меня не понимает. Когда я говорю об Институте, о «несдержанных обещаниях», ему только смешно. Прочла ему последнее стихотворение:
И надо мной — клеймом стыда —
Несдержанные обещанья
И жалобное — никогда
[152].
И он стал отшучиваться.
29 июня 1928. Пятница
Столько работы, что нет ни минуты, чтобы писать. А писать хочется. Хочется кому-то что-то рассказать. Но и рассказывать-то нечего, а писать я совсем разучилась.
Юрий приходит с работы, ложится, уткнется в книгу. Редко, когда в вечер мы обмолвимся двумя-тремя словами. Я не знаю, как надо, как должно быть. Юрий теперь не знает, чем я живу, и как будто и не интересуется этим. Стихов не читает. Я сама тоже не показываю.
Я думала, что буду писать очень и очень много, а ничего не могу писать. Мне очень грустно, м<ожет> б<ыть>, потому, что у меня сейчас работа очень трудная и невыгодная; а м<ожет> б<ыть>, потому, что я чувствую, как почва ускользает у меня из-под ног.
8 июля 1928. Воскресенье
Вчера уехал Виктор. Провожали. Все-таки — единственный человек, с которым я как-то разговаривала.
— Вы, конечно, рады, что я уезжаю?
— Представьте — нет. Теперь еще скучнее станет.
Он опустил лицо и бросил, не глядя:
— Да, конечно, скучно. И будет еще скучнее.
— Да совсем не в том смысле скучно, как вы думаете.
— Нет, я знаю. Я вас хорошо знаю и, м<ожет> б<ыть>, больше, чем вы сами.
— О, конечно, вы все знаете.
— Да. И потом, вы будете жить по-другому.
— По-вашему?
— Нет, по-своему, но по-другому.
Спросил о моем здоровье. Я ответила «плохо».
— В этом ваше счастье!
— ?
— Потому что вы такое безобразное явление, как болезнь, можете превращать в такие прекрасные стихи.
— Давно вам стали нравиться мои стихи?
— Давно. А разве вы не знали?
— Нет.
И потом, пристально глядя:
— Какое у вас изумительно красивое лицо, Ирина Николаевна.
— Вот еще открытие!
Я спросила, почему он уезжает.
— Трудно живется. Очень трудно.
И, помолчав:
— Нам когда-нибудь надо будет поговорить. Серьезно и откровенно. Надо будет все сказать. Очень многое. Настанет такой момент, когда молчать будет уже невозможно. Но — не теперь.
— Ну, ладно.
Провожали на поезд. И, как всегда, поезд, вокзал, вагоны — все это настроило на грустный лад.
Из Парижа мы никогда не уедем. Ни-ког-да. Так же, как никогда я не буду здоровой.
А Виктор и Майер через месяц все-таки вернутся. С Юрием после прочтения им моих последних стихов и соответствующей драмы по этому поводу были очень хорошие отношения. Мы тогда хорошо поговорили. И опять захотелось прежней, наивной веры в искренность и близость, в милые слова: «Знаешь, давай будем совсем до конца искренними». Захотелось сделаться опять «чуть-чуть ребенками», как в Медоне, и плакать у него на коленях. И все это казалось простым и возможным. Два дня хорошего и тихого счастья. А вот сегодня, к вечеру, вдруг опять стало до боли ясно, что все это невозможно, что нам непонятны души детей.