Наконец, Манухин. У Манухина все благополучно, т. е. не у Манухина, а у меня: никаких пятен не осталось. Кончила леченье!
Прихожу домой, а у нас Антонина Ивановна: «А я к вам приехала с вещами». Я сразу поняла, в чем дело, а большего до сих пор не знаю. Очевидно, обычная ссора с Женей из-за того, что пыль под диваном, и она уже не выдержала. Он бросил ей фразу: «Убирайся к своим большевикам!» Она собрала свои узелки и приехала к нам. Сегодня пошла на Houbigant и еще по нек<оторым> адресам.
На столе у меня письмо от Тоси[13]. Такое тяжелое, что я до сих пор не могу отделаться от ужасного впечатления. Она несчастна, отчасти — это ее семейная жизнь, но основа всему — общее положение в Сов<етской> России. Она пишет такую фразу: «После первого знакомства и любви мы поссорились. До этих пор он мне мало нравился». Значит, можно отдаться человеку, кот<орый> даже и не нравится. В старой России и в эмиграции таких понятий нет. Дальше: «…я не сделала аборта отчасти из боязни его, отчасти…» Неужели же аборт такая вещь, что нужно оправдываться, почему она этого не сделала. И дальше: «Ты девушка или полудева, как теперь все?» Дав яркую характеристику мужа, я бы сказала одним словом: хулиган, добавила бы — комиссар и неврастеник. Все это возможно, конечно, только в Сов<етской> России. Мне ее ужасно жаль. Подумать только: ей нет еще и 20-ти лет, а уже сошлась, не любя, вышла замуж, столько намучилась за 2 года замужества, потеряла сына, и уже «ничего не хочется». Это ее фраза, как в Наташином письме.
Вечером была в Trocadero на «Садко». Места были врозь. Я слушала, но как-то плохо, все думала о Тосе. Костя сидел неподалеку, но в антрактах ни разу не подошел. Не видел? Едва ли, ведь он билет-то брал. Немножко грустно, но не очень. Будет хуже, когда вот такой окрутит меня, как Тосю, а ведь она тоже не из «быстротающих» была.
И даже хуже.
Работы нет, денег нет.
Сегодня первый вечер у поэтов, а мне даже идти не хочется. Вчера начались занятия во Франко-русском институте. Жаль, что общее настроение как-то упало, и нет того подъема, как месяц тому назад.
7 ноября 1926. Воскресенье
Вчера была на вечере молодых поэтов[14]. Что мне там понравилось — отремонтированное помещение и мое отношение к некоторым из поэтов. Так, напр<имер>, с Майер и Гансон мы перешли на имена, т. е. на «Лену» и «Валю». Не обошлось без скандала.
После перерыва вдруг появляется Андреев и заявляет, что будет говорить. Ладинский его останавливает, но он упорно, ровно продолжает говорить, что в «Новом Доме» помещена статья, ругающая молодых поэтов[15]; что в журнале принимают участие нек<оторые> молодые поэты и что это «хамство». Кое-как инцидент стихает. Читают Луцкий, Монашев, остается Ладинский, — как появляется Сосинский и требует слова. Ладинский не дает. Он настаивает. «Мы должны закончить программу, тогда — пожалуйста». «Пять минут». «Три минуты». «Не могу». «Я требую!» Из задних рядов, где скучилась группа Андреева, женскийголос: «Требуем! Требуем! Требуем!» «Но публика требует». Ладинский остроумно замечает: «Я слышу только один взволнованный голос…» «Но вы не слышите и протесты». Тут публика начала шумно выражать протест. Говорить ему не дали. Читал Ладинский, сильно волнуясь, потому и плохо. Потом объявил вечер закрытым. Тогда опять выскочил Сосинский и стал требовать слова. Берт заявил, что «вечер закончился, и теперь здесь я хозяин помещения и прошу публику расходиться». Сосинский влез на стул, тут трудно было разобрать — крики, взволнованные голоса, падающие стулья. После долгого шума ему все-таки дали говорить. Он говорит: «В “Новом Доме” помещена возмутительная статья, ругающая нашего великого писателя Ремизова и нашу великую поэтессу М.Цветаеву[16], называю эту статью хамской, гнусной, подлой, и пусть моя речь будет автору публичной литературной пощечиной».
Встретила там Бек-Софиева. Познакомила с Ладинским («Очень приятно», — и с важным, деловым видом — дальше), с Монашевым и Майер. Обратно пошла с Софиевым. Рассказывал про Институт. Не хотелось спрашивать, поступил Войцеховский или нет. Он опоздал на поезд и поехал проводить меня в Севр. С ним можно интересно поговорить о стихах, о процессе творчества, о Блоке. Но с А.Г. веселее.
9 ноября 1926. Вторник
Вчера была в Институте. Впечатление от этого первого дня очень различно. И хорошо и плохо. Вчера смеялась, а сегодня плачу. В Институте много нового, много и старого. Сидела на том же самом месте, что и весной. Только Шемахина не было, сидел рядом Белый. Софиев и Войцеховский также были. Читал Гессен два часа[17]. Первый час я слушала с большим интересом, хотя немного раздражала его манера топтаться на одном месте; много записала, особенно первую половину, почти дословно. Во второй час он уже мне надоел, и я почти ничего не записала.
Во вторую половину Костю я посадила в середине, третьим. В перерыв он мне сказал: «Ира, спасибо тебе большое за открытку (я после того разговора послала ему вид Brancas), она мне доставила огромное удовольствие, больше, чем все твои письма», — и улыбается, такой славный. А во время лекции: «Твои знакомые здесь?» «Да». «Где?» — и оглядывается. Я их познакомила. По обыкновению собрались у ворот. Лиля и К° как-то отбились от нас, а мы, т. е. я, Костя, А.Г., Софиев и Карпов пошли в кафе. Пили вино. Было очень весело. Компания подошла. Курила. Просидели почти до 12 час<ов>. Уговаривали меня ехать в Медон, обещая угостить макаронами. Было такое настроение, что и Костя, и политиканы поехали бы. Я бы тоже поехала, если бы не Мамочка. Софией и Войцеховский меня провожали. Мы рассчитывали, что опоздаем на последний трамвай, и были огорчены, когда узнали, что трамвай еще будет. И все равно пошли пешком. Что Войцеховский может быть таким, каким он был, — это я знала уже, а о Софиеве не думала. Пришла домой в 1 1/2. Там беспокоились, но как-то не очень, м<ожет> б<ыть>, сдерживало присутствие Антонины Ивановны.
На другой день я говорю, что вы мол меня рано не ждите никогда, что может всегда выйти так, что я вернусь очень поздно, и даже сказала — «с первым трамваем». И Мамочка сразу взяла нехороший тон, что «мне это не нравится, чтобы ты прогуливала ночи где-то там» и т. д. Забыла что ли, как сама ночи напролет прогуливала? И ведь любит об этом рассказывать. И это меня взорвало так, что я решила раньше часу домой не возвращаться. И что-то резко бросила, вроде того, что «буду жить, как мне хочется, и попрошу не вмешиваться».
Сидела и переписывала лекции. Первую лекцию Гессена я записала очень хорошо, но чтобы ее расшифровать и переписать, надо часа три. Где же я возьму столько времени? Я даже чуть ли не впала в отчаяние. Главное, было досадно, почему Лева мог собрать все лекции, а я нет. Ведь мы с ним вместе начинали, друг у друга брали, а теперь — у него все, а у меня почти ничего. И ясно, что ничего и не будет, это простая арифметика. Но мне так показалось обидно, что я сидела хмурая, и надутая, и в меланхолии. Вечером Папа-Коля пришел ко мне и начал мне что-то очень много говорить о том, как в его время студенты занимались, что надо записывать только один какой-нибудь курс и т. д. А у меня нервы так уже были напряжены, что я расплакалась, и потом он еще начал меня поддразнивать и чуть не довел до истерики. Я огрызалась на него и на Мамочку, и даже так, как никогда еще, и кончилось это большой ссорой. Хорошо, что уже ложились спать. Неприятно очень, был момент, что я опять решила уехать и жить одна, да как-то глупо и уж очень драматично: Антонина Ивановна — к нам от Жени, а мне — от нас… к Жене, что ли?