Потом, после чая, около 12-ти опять заговорили о том же. «Вот мне сейчас очень не хочется уходить. Просто страшно оставлять тебя в таком состоянии». «А мне не хочется, чтобы ты уходил таким». Сидела и молчала, и понять себя до конца не могла. Не ревность же это. Не могу же я оскорбить Юрия ревностью. И к кому? К этой девочке! А все-таки было неприятно, что вот она произвела на него такое сильное впечатление, что он столько думал о ней, что она на несколько часов отняла меня у него.
Я раскрыла Блока и уткнулась в книгу. Юрий взял ее: «Оставь». «Не сердись, Юрий». «А зачем ты себя мучаешь? И так глупо, так нелепо». «Ну, это последствия гриппа, нервозность обостренная. Я ведь тоже мнительная». Потом, конечно, помирились. «Ну, не смешно ли, Иринка? Да я ее и видеть больше не хочу, Наташу. Ведь это же глупо, видишь, какая ты смешная». Ночью я долго не спала и почувствовала себя виноватой. В самом деле, смешно.
«Ну вот, это наша вторая ссора».
Ночь.
Сегодня в вагоне (мы возвращались поездом) Юрий целует меня долго и страстно. И вдруг я как-то стихла, съежилась, смолкла. Юрий забеспокоился. «Что с тобой, Ирина?!» И я ответила: «Я боюсь, что ты убьешь во мне человека». Я обидела его глубоко и жестоко. Он сразу как-то откинулся, вытянулся, замолчал. Мне стало его безмерно жаль. Захотелось утешить, как ребенка, просить прощенья, обнять его крепко-крепко и поцеловать. Сказать ему, как я его люблю. И холодность моя проклятая не позволила, мешала. Я только взяла его руку и посмотрела на него пристально-пристально. Было больно и страшно. Долго молчали оба. Наконец, он заговорил: «Так, значит, я виноват. Я пачкаю тебя. Значит тебе не только не хорошо со мной, но, должно быть, наоборот, гадко?» «Юрий!» И когда спускались от вокзала: «Может быть, это и нехорошо, Ирина, но я так люблю тебя всю и столько у меня к тебе нежности и страсти, настоящей, подлинной страсти… Может быть, так девушек и не целуют, но ты поймешь, я не чувствую в этом ничего гадкого. Ты меня сильно обидела, Ирина. Ведь я так люблю в тебе человека, именно все, все человеческое». «Так неужели же, Юрий, я могла тебя в этом упрекнуть?» Так мы ни до чего и не договорились. Мы помирились, конечно, и целовал он меня на Couronnes[39] по-прежнему, и говорил, что не может жить без меня. А все-таки остался какой-то горький осадок и чувство глубокой обиды у него, а у меня — сознанье чего-то страшного и непоправимого.
Вот наша третья серьезная ссора.
Как часто, однако. Второй вечер сижу за этим столом, как в воду опущенная, и чувствую себя виноватой.
И все-таки после таких ссор сильнее чувствую свою любовь, и привязанность, и нежность.
Только боюсь, страшно боюсь, что эта ссора, самая серьезная и глубинная, так просто не пройдет. Боюсь, что она оставит след, положит первую трещину в наших отношениях. Как я этого боюсь.
26 января 1927. Среда
Ночь.
Сейчас у меня такое радостное, такое светлое настроение. После всех «ссор» и примирений, бешеных поцелуев и невыносимой тоски — в первый раз после сегодняшнего разговора в метро на Javel. Завтра — будет время, напишу больше.
27 января 1927. Четверг
Примирились мы скоро. В субботу он был у меня; и из коротких, случайных и тихих фраз стало ясно, что трещины не образовалось. Хотим серьезно поговорить в воскресенье.
В воскресенье я к нему пришла довольно рано. По ни о чем говорить уже не было нужно. Все показалось смешным и глупым. Не раз, шутя, он мне говорил: «Ну, человек ты мой убитый!»
В понедельник встретились в Институте. Он пришел ко второй лекции. Обратно идем вместе. Долго сидели на Invalides, так долго, что он опаздывает на поезд и едет провожать меня до Porte de St. Cloud. Читал мне письмо Голенищева-Кутузова и стихи его. Дал мне его с собой, чтобы я сама прочла. «Миг» меня очень взволновал.
А я пришла домой, села на пол и заплакала. Точно определить своего состояния не могла. Что-то меня не удовлетворяло.
А, вернее, просто была реакция. Но тоска была невыносимая. И весь следующий день так. Мы с Мамочкой ездили в город, и там я все время была такая. Она очень обеспокоилась. Вечером мы с ней сидели одни. Сначала как-то тяжело было, не о чем было говорить, самое тяжелое между людьми. Потом говорили о Юрии. Мамочка как будто видит дальше меня, нет, не то, она как будто готова примириться с тем, что я выйду замуж. Ей только очень грустно. А Юрия она любит. Мне Антонина Ивановна говорит ее слова: первый человек в эмиграции, кот<орый> мне понравился.
Разговор перешел на Костю. Мамочка назвала его: «Все-таки неглубоким человеком». Не согласиться с этим я не могла, и это мне было все-таки неприятно. Вообще, мне как-то раз представилось, что Юрий не приезжал в Париж, и меня охватил дикий ужас. Что бы было? В лучшем случае — разрыв с Костей, а в худшем — связь, в самом худшем — брак. А это было бы равносильно смерти.
Ну, а вот вчерашний день. Читаю в газете, что в 9 часов вечера в Bolee открытое собрание Союза молодых поэтов, «чтение и обсуждение стихов». В Институте две лекции Гурвича. Решила после первой уйти и позвать, конечно, Юрия. Без него мне теперь никуда не хочется идти. И вдруг оказалось, что читает не Гурвич, а Милюков. Уйти после первой лекции и не хотелось, и неудобно было. Пришли к концу. Народу довольно много, но прения идут вяло. Читал Ладинский, потом Мамченко. Этот опять взволновал ритмом, а содержание — ничего не поняла. Что-то дельное говорил один литовец о «затхлости». Я читать отказалась, Юрий — тоже.
Оказывается, что собрание должно было быть в четверг, что «Посл<едние> Нов<ости>» перепутали, днем раньше поместили объявление. Так как многие не пришли, то решили перенести собрание на сегодня.
Юрию очень понравился Мамченко. Подошел, познакомился, разговорился, и уже тот пригласил его к себе. И меня за компанию.
Сегодня опять иду. Юрий тоже. Обоим придется читать, и я страшно волнуюсь. Знаю, что после сегодняшнего вечера от моих стихов ничего не останется. Огрызаться я не умею, защитить свои стихи не могу. Да и возможно ли это? Имеют ли они право на существование? Юрию я теперь не совсем верю: он не может быть беспристрастным. То, что много говорит ему и волнует его, может ровно ничего не сказать другому. Вот мое последнее «Ты принес мне стихи о Версале»[40], — ведь оно не представляет никакой художественной ценности, а ему нравится.
Пересматриваю свои стихи, и все мне показалось дрянью. Не знаю, что читать. И очень грустно. Вернусь опустошенная.
С Юрием много сидели на Javel. Он, наверное, опоздал на предпоследний поезд, а я приехала на Порт за 3 минуты до последнего трамвая.
Я говорила ему о своей тоске. Он тоже хандрил эти дни. Объясняет это реакцией. Почувствовалось и понял ось, что вот это оно счастье, настоящее счастье, подлинное, и что оно в наших руках. Он мне много говорил, но писать об этом я не могу сейчас. Идти немного страшно. Хорошо, что будет Юрий. Еще я боюсь: сегодняшний вечер на некоторое время отодвинет от меня Юрия, отнимет его у меня. Поэзия его взволнует, захватит и отнимет его у меня.
А от моих стихов ничего не останется, разобьют их вдребезги.
28 января 1927. Пятница
Так, конечно, оно и было.
Мне пришлось читать два стихотворения: «Стихи»[41] и «Было света и солнца немало»[42]. Встретили их более чем холодно. Кое-кто сказал. Дряхлов: «Второе стихотворение мне понравилось больше первого. Вероятно даже, что это хорошее стихотворение. А в первом два раза встречается “ведь”, это значит, место занять нечем было». Иванов совсем убил: «Я слышу Кнорринг уже три года. И за все это время я не вижу изменений. Стихи Кнорринг, это точная копия Ахматовой. Это очень опасно для молодого поэта». Зато Юрий имел успех. Он читал: «Помню все»[43] и «Тачанка катится»[44]. Говорили тоже не очень много, но одобрительно. На улице подходили к нему поэты, говорили, что такого члена никак нельзя отпускать из Союза. Тут же оказалось, что его прошение давным-давно лежит в правлении, и на нем стоит вопросительный знак. Ладинский ничего не понимает, а Майер мне объяснила, что все это интриги Монашева, который ни за что не хотел Софиева в Союз, говорил, что стихи его дрянь и т. д. Вот она, ревность-то! Я очень насмешила этим Юрия. Сама была кислая, расстроенная вдрызг. Юрий утешал меня, как малого ребенка. Приводил какие-то аргументы, малоубедительные, по-моему. Повторять я их не буду, так как это будет самоутешением.