Мне кажется, что лучшего я никогда в жизни не напишу!
Вечер. 8<часов>20<минут>
Сижу одна. Юрия уговорили пойти в Институт на Милюкова[114]. Пошел, главным образом, потому, что надо у Лили узнать один адрес. Иначе бы не раскачался. Я не пошла, потому что устала, скисла, а, главным образом, потому, что мне не хочется. Лень одеваться, идти в темноту далеко… И как-то не интересна лекция. И еще менее интересны те лица, которых я там увижу и с которыми мне уже не о чем говорить. Что бы я дала за свое былое увлечение Институтом, за ту бодрость и неутомимость, с которой я ездила каждый день из Севра! За тетрадки с записями лекций? За тот смех, которым я могла смеяться только в Институте.
Как будто бы я не удовлетворена? Это неправда.
Я люблю Юрия безумно. Именно до безумия, до какого-то восторга. Мне хочется целовать ему руки. Мне хочется отдать ему все настолько, чтобы забыть о себе. Если я иногда упрекаю его в недостаточности внимания ко мне — это неправда. Если даже он и разлюбит меня и отвергнет, как ненужную вещь, все равно моя любовь к нему не станет слабее. Если я и плачу и жалуюсь, так это потому, наверно, что нервы у меня совсем распустились. Я боюсь неожиданного стука в дверь, иногда боюсь своего голоса. Сегодня вечером, когда я варила капусту, мне показалось, что стучат в дверь, м<ожет> б<ыть>, к соседу. Но стук был настойчивый и равномерный. М<ожет> б<ыть>, сосед забивал гвоздь. И мне стало страшно, я не могла открыть дверь и посмотреть. Иногда просыпаюсь по ночам и также остро ощущаю страх. Иногда по утрам, когда Юрий уже уходит, мне начинает казаться, что он рядом, и я чуть ли не слышу его голос.
13 февраля 1928. Понедельник
Юрий горит идеей создания какой-то «Свободной трибуны»[115] Франко-русского института, где бы можно было говорить, работать, вырабатывать свое политическое миросозерцание. Что же, в добрый час! Это его сфера. А у меня, должно быть, своей сферы никогда не будет. Юрий мне сказал прямо, что заниматься я не буду в Институте, и где бы я ни училась, все равно заниматься я не буду, потому что я настоящий поэт. А настоящий поэт, выходит, должен быть самым безалаберным и никчемным человеком в жизни. «В этом твоя трагедия, но в этом и твое творчество».
Сижу одна. Холодно. За окном дождь. Примус в починке, так что капусту варить пойду к нашим. Холодно. И скучаю.
14 февраля 1928. Вторник
И особенно синяя
(С ранним боем часов)
Бесконечная линия
Бесконечных лесов.
Юрий, конечно, понял и сказал мне, почему, когда я читаю Георгия Иванова, он лжет, что не любит его: потому, что тогда грустно и безнадежно хочется повторять его стихи.
16 февраля 1928. Четверг
В сущности, я делаю преступление: упрямо, упорно и настойчиво разрушаю свой организм. Мой организм и так уж достаточно подломлен, а я хочу его доконать и добиваюсь этого систематическим недоеданием. Да, я голодна. Да, я всегда хочу есть. Потому-то у меня и слабость такая, что я буквально шатаюсь. Поем немножко — и лучше. Но не в этом беда. Не в этом — самое страшное. А в том, что получается какая-то двойственность, какая-то двойная жизнь, ложь. Ведь я делаю преступление. Совершенно сознательно. Вместо того, чтобы искать работу и стучаться в какие-то двери, выпрашивать пособия, — я лежу под теплым одеялом и сплю все дни. Лежу и сплю уже потому, что часов с двух у меня уже нет сил ничего делать. Поднимаюсь тогда, когда надо делать ужин, и только потому, что надо что-то приготовить к приходу Юрия.
А почему не говорить правду?! Да потому, что мне надо как-то оправдать свое существование, т. е. свое безделье. И я привожу себя в такое состояние, когда уже, действительно, не смогу работать. Без кавычек. А для чего? Да для того, чтоб скрыть свой стыд. А мне стыдно, прежде всего и больше всего перед Юрием, потому что я вишу у него на шее, потому что я ему ничего этого сказать не смогу, потому что он это все равно знает. И вообще тут такая путаница, такой страшный узел. А ведь, если я ему лгу, если я для него играю эту комедию, так значит, всей любви конец. Ведь все можно простить, кроме лжи.
19 февраля 1928. Воскресенье
Вечер. Один из немногих вечеров, когда мы оба дома. Юрий лежит на кровати и читает Вл<адимира> Соловьева. Я убрала со стола после чая и взяла дневник. Что я буду писать? Ведь у меня ничего нет. Юрий сейчас буквально горит идеей «Свободной трибуны». Она захватила его целиком. Я никогда еще не видела его таким возбужденным и взволнованным одной идеей. Волнуется, говорит без умолку, бегает к Обоймакову, летает к Карпову. На него весело смотреть.
А я его совсем как-то и не вижу. Все вечера он уходит: понедельник — к Ладинскому, вторник — на Милюкова, среда — дома, четверг — на семинар Эльяшевича[116], пятница — либо на Эльяшевича[117], либо к поэтам, суббота — «трибуна». Вижу я его короткое время за ужином, когда он приходит усталый с работы, немножко и распускается, и правда, устает и потом, поздно вечером, когда я уже совершенно устаю и сплю. А тут еще весна начинается, воздух весенний, опять — тревога, и взволнованность, и сны. Готова спать все сутки напролет.
Вчера Юрий пришел с собрания во втором часу. Лег.
— Ты спишь?
— Нет, не сплю. Ну, что было? — и глаза слипаются. Нет сил бороться. Начал что-то рассказывать. Хотел поласкать меня, понежничать. А мне почему-то досадно стало, и сон ломил неимоверно. Не пошевелилась. Мы с ним давно ни о чем не говорили, кроме правового социализма, и то говорил он, а не я. Только, когда мы ляжем рядышком под одеяло, Юрий до конца принадлежит мне, а не социализму, не «трибуне», не поэтам, не Институту, не своим книгам. Но тогда меня обвивает сон.
И опять, как в былые давние ночи, волнует и ласкает мысль о нем. Мысль о нем заменяет его, реального. Моя беда, мое горе, что я не горю тем же огнем, что и он. Половые отношения начинают надоедать и не удовлетворяют так, как в первые ночи. Разговоры только о социализме или об отцах и детях. Но разве его вина, что я потушила свой маленький огонек, если он был когда-нибудь: что мне нечем жить, только им, им одним, отдать целиком всю свою жизнь и всю себя — ему.
28 февраля 1928. Вторник
В субботу были в «Трибуне». Доклад делал Обоймаков о национальных меньшинствах. Оживленные и страстные прения. Интересно. Но Юрий уже ни о чем другом говорить не мог.
Появилась некоторая отчужденность. Когда он загорелся своими идеями, когда говорит о них — он становится безнадежно далек от меня. Тут уже ничего не поделаешь.
Воскресенье, как все праздники, прошло в напряженном и тревожном состоянии. С Юрием почти не видалась. Он каждый день куда-то гонял, с кем-то говорил, а вечером у нас были Обой-маков и Борщ. Кричали и спорили. Л когда остались с Юрием вдвоем, я легла и почувствовала всю свою ненужность в данный момент. Притворялась, что очень хочу спать, и обидела его.
Вчера и у него было невозможное состояние. Пришел он, поужинал и лег. Вижу, что сильно не по себе. Подошла, приласкала. Успокоила. Юрий очень чуток, до болезненности.
1 марта 1928. Четверг
В одном месте Алданов говорит, что каждый человек известной эпохи любит «по какому-нибудь писателю», так Шталь любил по Карамзину[118], а мы, несомненно, любим по Кнуту Гамсуну.