— А ты никонианин али нашей старой веры человек?
Вместо ответа отец протопоп осенил себя крестным знамением двумя перстами.
— Так ты наш, староверский. Так бы сразу и сказал.
А протопоп ему отвечает:
— С волками жить — по-волчьи выть. Скажись я старовером, лишат сана, сошлют на край света и епитимью строгую наложат. А то еще хуже: в узилище бросят, как великомученика протопопа Аввакума Петрова. Чай, слыхали про него?
— Как не слыхать — слыхали. И грамотки его читывали. Ко всем людям старой веры.
— То-то. А моя паства при мне двумя перстами крестится, а коли архиерей на службу забредет — тремя. Так и живем: из куля в рогожку.
— Коли так, то Господь с тобой. Побывай еще у нас, отец протопоп. Мы тебе и цену снизим. И верных людей присылай.
— Дорога к вам трудна, не всякий доберется. А то хорошо, что вы крепко заборонились.
— Да, голыми руками нас не возьмешь.
— Да ведь руки-то у антихристова воинства не голые, — это заметил Игнашка.
— Верно. Наш воевода новые пищали получил. И пороху десять бочек. У него в команде полторы сотни солдат. Сказано ему было: еще подошлют. Дабы посылал искоренять раскольничьи гнезда, выжигать их без всякой жалости, ибо они из-под православной сени вышли.
— Дивлюсь который раз: расстриги Никона нету в живых, а памятью его кормятся, — сказал Герасим. — Кому это выгодно народ православный стравливать? Ведь бегут от Москвы, бегут, спасаются. В глухомань таежную, в земли поволжские к бунташникам, в Сибирь. Бегут холопы, бегут и люди вольные. Скоро попрячется вся Расея по глухим углам. Некому станет платить подать царю да его боярам.
— Не ведаю, кому выгодно, — отвечал протопоп, — а только твоя правда: скоро опустеют земли округ Москвы. И так, сказывают, холопья боярские из неволи разбегаются, а бояре челом государю бьют: возверни ты нам, царь-батюшка, людишек наших беглых. Опустели-де наши вотчины, некому спину гнуть.
Посмеялись. И отец протопоп отбыл.
— Слыхали? Вот тако и переряжаются, — назидательно молвил Герасим, обращаясь к обступившим его литейщикам. — И идет таковое поветрие по всей Руси великой. Выжгут одно гнездо староверское, ан уж другое ставлено. На Выге-реке иной раз келья от кельи в полуверсте стоят. На Верхнем Выге старец раскольничий, беглый чернец Соловецкого монастыря Корнилий ставил пустыньку. Прибилось к нему множество народу с разных мест. Церкву деревянную срубили, келеек понаставили, мельницу на реке. У нас вон лошадьми пашут, а он и там все своею силою: впрягутся в соху и тянут. И для обороны у них ничего нет: ни пушек, ни пищалей, ни пороху. Одни косы, да серпы, да дубье. Я когда с ярмонки сюда ехал, к старцу Корнилию завернул. Думал, погляжу, как и чем живут единоверные.
— Ну и что увидел? — полюбопытствовал Василий.
— А то, что у них во всем недостаток, но они духом сильны. При мне старец причащал келейниц. Нанесли ему ягод лесных: черники да брусники, он их в чаше подавил, мукою ржаною присыпал да давал им сию смесь заместо причастия с приговором да со словами Писания.
— А мы честь по чести — и просфоры печем, и все, как положено! — радостно промолвил Игнашка. — На том свете зачтется.
— Непременно зачтется, — подтвердил Герасим. — Все то свято, во что отцы и деды наши веровали. А было это, когда Никон еще только из колыбельки вылупился, кол ему в могилу.
— Верно говоришь, — одобрили все. — Небось нашлись люди, кои на его могилу ходят и ее сквернят всяко.
— Вообще-то над могилою надругательство святая церковь осуждает, чьей бы она ни была, — заметил Герасим. — Но Никон народ православный расколол и во вражде оставил. Достоин он адовых терзаний и на сем свете, и на том. Не будет и праху его покою во веки веков.
— Аминь, — раскатилось над вершинами елей, над тесовыми крышами изб, над куполами и куполками храмов.
Хорошо жилось здесь, на берегах Выга, в этой раскольничьей Выгореции. Ухожены были поля и огороды. А пашня обильно родила рожь, полбу и ячмень, словно бы, выбравшись из неволи, обрела новые силы. А потому то и дело прибивались сюда люди с ломаной, поротой судьбой. Дышалось здесь совсем по-иному. Не было в обиходе кнутовья, батогов, палок. А была окрест вольная природа с лесами дремучими, с реками текучими, с озерами, являвшими взору дно сквозь толщу воды, с изобильем рыбы и зверя. Все было чисто и умыто. Скошенная трава отдавала такою пронзительной свежестью, что хотелось зарыться в копну и дышать, дышать ею. Дух от нее шел живительный, хмельной, радостный.
В один из июньских дней к вратам прибрела пара — мужик с бабою. Оба молоды, лет под тридцать. Босы. Ноги все исколоты, исцарапаны, покрыты струпьями. Одежка — рвань, дыра на дыре.
— Кто такие? — пытал дежурный.
— Пусти Христа ради, — пробормотал мужик. — Изголодались мы, истерзались, пробираясь сквозь дебри. Уходили от людей царевых, свирепых, немилостивых…
— А ну, перекрестись!
Покрестился двумя перстами. Стало быть, свой по вере.
— А как звать-то?
— Патрикей. А ее Варвара. Жена она мне. В простоте Варькой кликали.
— Жена, говоришь? А под венцом-то были? У нас с этим строго.
— Сказано: беглые мы, — признался мужик. — От бояр, от воевод, от попов да от венца бежали. Во грехе живем…
— Отпустит ли грех вам, — засомневался страж, — наш киновиарх? Данило строг, но милостив. Ну да ладнось, ступайте да покайтесь, чтобы все, как было и как есть.
Отомкнул он калиточку, и бродяжки, кланяясь, вступили за ограду. Данила, бывший дьячок соловецкий, с бородою до пояса, со взглядом — буравчиком, бровями — крышами, встретил их неласково. Допытывался:
— Сказывай все, как на исповеди: кто такие, откель бежали? Без утайки.
— Таить неча, святой отец. Боярские мы холопы с Москвы самой. Служили неволею, биты да пороты, невмоготу стало. Жена моя Варька в комнатных девках была у царевны Софьи. Да приневолила ее царевна — подклала под своего братца царевича Ивана. Обещала наградить, а заместо того, чтоб не выдала, приказала забить до смерти. Да ключница, про то сведавшая, Варьку жалеючи, бежать велела. Не хотела брать грех на душу: она, ключница, Варьку царевне представила. Ну мы сговорились да утекли. В ночь, мимо застав стрелецких.
— А ты-то кто Варьке сей?
— Грех взяли на душу — живем не венчаны. Где ж венчаться, честной старец? Кто нас венчать-то стал бы?
Брови-крыши сошлись, глаза-буравчики погасли.
— Ладно. Живите. Обвенчают вас, грех снимут; — сказал, как отрубил. — Келейку свободную вам дадим.
Бросились на колена Патрикей с Варькой, ловили руку старца да он отнял:
— Не в обычае у нас целованье. Человек должен себя блюсти от униженья. — И неожиданно спросил: — А что, Иван-то царевич, слух прошел, в цари вышел?
— Царствует, — подтвердил Патрикей. — Вместях с Петром-царевичем младшим.
— Иван-то, сказывают, недужный, головою слаб?
— Гнилой, — подтвердил Патрикей. — Не жилец.
— А ты-то, жонка, что скажешь? Каков он?
Варька стыдливо закрылась рукою, вспыхнула вся.
— Ну, чего молчишь? Исповедайся, пастырь я твой.
— Ох, святой отец, стыдно мне, — выдавила Варька. — Срамно.
— Невольный срам-то был. Приказ сполняла. Муж он справный?
— Ежели его понудить, то справный.
— Слух пошел: родила от него царица дочь, — вмешался Патрикей.
— Гляди-ка, ожениться успел! — удивился отчего-то Данила. — Стало, не больно гнил. Коли жену обсеменяет.
Помолчал, испытующе глядя на Варьку, потупившую глаза, на Патрикея. Потом сказал:
— Ну, ступайте с Богом. Разрешаю и отпущаю. Сотника Герасима спросите. Я-де велел.
Отыскали они Герасима. И он тоже пустился в расспросы. Пришлось и ему поведать все. Он тоже дивился:
— Сроду на Руси гнилых царей не бывало. Говоришь, бояре надсмехаются? Ну так он долго не протянет.
Повел их на кухню. Глядел, как жадно едят; как опустошают тарелку за тарелкой.
— Кабы брюхи не заболели, — предостерег он. — Давно человечьей еды не едывали?