От него, от человека, — вся мерзость на земле. И никакою молитвою, никакими обращениями к Господу, созерцающему с горных высот эту мерзость человеков, ее не искоренить. Войны и братоубийственные побоища, разбой и рабство, обман и клятвопреступления с именем Бога на устах — вот что привнес человек своим появлением на земле. Разве звери и птицы, все иные бессловесные твари способны на такое? Нет, только лишь человек! Отчего же Господь не вмешается, не искоренит; наконец, не разразит? Отчего не наделил силой и властью своих земных слуг предотвращать зло? Оттого ли, что и они сами, эти служители, погрязли во зле и лжи, что среда них много самозванцев, возлюбивших легкую жизнь под пологом святости?»
Мысли эти не раз приходили к нему, бередя и тревожа совесть, — самое легкоранимое и уязвимое чувство. А что он мог? В этом развращенном мире людей? В меру своих слабых сил он старался сеять добро. Но всходы… Они были слабы и хилы. И порой у него опускались руки…
Невеселы были эти размышления среди благостных даров природы. Слабый ветерок трогал листы своими невидимыми перстами, бережно клоня головки цветов, бабочки в трепетном полете стремились найти пристанище, дабы отведать нектара, вода в маленьком бассейне едва колыхалась. Он глянул на небо: белый караван облаков затягивал серый испод. «К ночи соберется дождь», — подумал Досифей.
Его размышления прервал служка, осторожно приблизившийся к нему.
— Чего тебе? — недовольно спросил он. — Ты нарушил мой запрет.
— Там человек, кир[7] Досифей. Он настаивает…
— Кто таков?
— С виду странствующий монах, оборван и изможден. Утверждает: ваша святость будете рады ему. Досифей пожал плечами.
— Ладно, впусти его.
Калитка скрипнула. На пороге стоял незнакомец, чья густая и спутанная растительность скрывала лицо, а рубище едва прикрывало тело.
— Кто вы такой и какая нужда привела вас?
— Кир Нотара, немудрено, что ты не узнал меня…
Досифей всплеснул руками и привстал со своего сиденья.
— Николай! Неужто?! Но в каком виде! Что с тобой?! Где тебя носило?! Но нет; должно привести тебя в человеческий образ.
С этими словами он дернул за шнур, висевший позади кресла, и почти тотчас явился служка.
— Пусть войдет отец ключарь, но прежде скажи, чтобы приготовили баню.
Ключарь не помедлил явиться.
— Что повелите, святейший отче?
— Этого человека надобно отмыть, постричь и одеть, а его лохмотья сжечь. Ступай за ним, Николай, — обратился он к пришельцу. — Да воротись побыстрей. Я жажду услышать твою повесть.
Тот, кого звали Николаем, вернулся преображенный. Патриаршие банщики изрядно потрудились над ним, снимая слой за слоем. Он оказался светлокож, с чертами правильными и освеженными. На благообразном лице с коротко подстриженной бородкой и пушистыми усами нос казался несоразмерно коротким, но это не портило облика. Его умастили благовониями и облекли в рясу черного бархата.
— Ну вот, наконец-то! Теперь ты прежний Николай Спафарий, с которым я хлебал из одной чаши в римской коллегии, с которым спорил до хрипоты об ипостасях веры, бродил по языческому Колизею и испытывал трепет под сводами собора святого Петра.
— Да, а ты забыл, как мы попивали красное винцо в тратториях и заглядывались на гетер?
— Увы, я ничего не забываю, в том числе и о грехах нашей молодости. Надеюсь, я успел отмолить их.
— Ты успел взлететь так высоко благодаря своим молитвам, а вот я… Мне было не до молитв, а потому я как был бродягой, так и остался, — грустно закончил Николай.
— Да, Господь был ко мне милостив, хотя вряд ли внял моим молитвам. Прилежание, благочестие и случай, да случай, возвели меня на патриарший престол. Уверен: ты сам испытал волю случая в своей судьбе. Или то божественный промысел? То, что мы в своей закоснелости приписываем случаю.
— Ты прав, кир Досифей. Случай играл в моей судьбе едва ли не главную роль.
— Вот видишь. Я все-таки склонен называть это божественным промыслом, на худой конец — провидением, что, в общем, одно и то же.
— Мы оба были посвящены в дьяконский сан, однако ты взошел на Вершину, а я как был, так и остался внизу, — не без горечи заметил Спафарий.
— Сказано: всякому овощу свое время. И твое время придет, Николай. Но я полон нетерпения услышать твою повесть.
— Ох, кир Досифей. Испытал я голод и холод, хватку разбойников и неправедный суд, обман и предательство, буйство стихий на земле и на море. Но горше всего — злоречие и неблагодарность человеков. Божьи дети, они забыли Бога.
— Всяк это испытал, и я тоже, — откликнулся патриарх. — Хуже всего вот что: Божье имя служит щитом клятвопреступникам.
— Объездил, обошел, проплыл полсвета. Сносил пять пар башмаков, сбросил три смены изношенных одежд. Заглянул в родные края в надежде на благие перемены. А там все то же: отуреченные бояре бесчинствуют, обирают народ, господарь выколачивает дань, дабы мошну набить и турок умаслить.
— Слыхал я, что ту дань взимают не только деньгами и плодами земли, но и детьми — дань кровью.
— И это есть. Старинный обычай. Увозят детишек под стоны и плач матерей, хотят воспитать из них цепных псов султана — янычар.
— Покамест здесь твоя приставь. Займу тебя переводами отцов церкви — блаженного Августина, Франциска Ассизского.
— Франциск — юрод. Он — пустосвят, — возразил Николай.
— Гм… Может быть, может быть. Ну тогда «Шестоднев» Василия Великого.
— Достойно есть! И Августина — «О граде Божием» и «Исповедь» — душеполезное чтение.
— Согласен, — кивнул Досифей. Но лицо его неожиданно омрачилось. — Заботы гнетут. Вот ты говорил — дань. Турка обложили святые места данью. Накопилось долгу — восемьдесят три тысячи левков. Где взять — ума не приложу. А они как с ножом к горлу — плати! Пущусь с сумою к христианским государям — сбирать доброхотные даяния. Более всего надеюсь на благочестивейшего государя всея Руси Алексея Михайловича. Он щедрый жертвователь на церковные нужды.
— Громадные деньги. Сберешь ли?
— Надеюсь. Но вот другая докука. Созываю я в Иерусалиме Собор для составления и утверждения православного исповедания веры. Много ныне разномыслия, много суетных толков. Надобно твердо стоять на незыблемых догматах церкви нашей. Съедутся все иерархи, а я погрязнул в денежных заботах. Избегнуть их неможно.
— То достойные заботы, — поддержал его Николай.
— Разумеется. Но ведь я все деньги из патриаршей ризницы отдал на выкуп христианских пленников. Рабов то есть.
— И се благое дело. Воздастся!
— Э, жди когда еще.
— Господь вонмет, и деньги притекут, — продолжал утешать его Николай.
Здесь, в Константинополе, патриарх Досифей жил как бы со стесненным дыханием. Каково сознавать, что некогда отсюда воссияло солнце христианства, а ныне эти священные камни попирают слуги ислама, враги креста. Великий город был полон святынями — храмами, обращенными в мечети.
Святая София — Премудрость Божия, святая Ирина, церкви Божие матери Всеблаженнейшей, Пантократера — Вседержителя, святого Феодосия, святых Сергия и Вакха и множество других. Со стесненным сердцем проезжал патриарх мимо. Все вопияло, память о славном прошлом не желала умирать. И его, как и весь христианский мир, поддерживала вера, что настанет год, и Константинополь будет возвращен в лоно христианства, а над куполами церквей снова восстанут кресты.
Пока же христиане — греки и армяне, — как и другие народа, пребывали в унижении. Они были, как сказано, райей — стадом. Пастухи — турки — стригли всех иноверных, стригли свое стадо и приносили в жертву пасомых. Господ было множество — паши, беи, имамы, аги, бейлербеи, и все тянули руки: дай, дай, дай! Гони куруши, левки, пиастры, гони шерсть, мясо, мед, зерно… Все, что рождает земля и труд подневольных людей — рабов. Череда налогов растет. И уже есть налоги на зубы, на воздух, на воду…
Мир стоял на насилии. И так было от века. И никто и никогда не пытался изменить это. Установления веет религий гласили одно, они провозглашали незыблемые истины: все равны перед Богом от рождения до смерти. Но эти истины попирались теми же служителями Бога, не говоря о простых мирянах.