— Не знаю, я его больше не видел. Я был занят списками... Сабита кормил птиц спозаранку, а потом помогал другим товарищам. Он был очень трудолюбив, постоянно находил себе дело у клеток. Я так и сказал человеку в очках, который искал его сегодня утром.
— Кто такой?
— Имени его я не знаю. Сегодня утром он зашел в контору и спросил, здесь ли работает Хайме Сабас. Кто-то ему сказал, что Хайме можно найти у клеток с птицами. Человек этот немного полноват, в светлом костюме. Похож на адвоката. Очки в черной оправе.
Осорио сделал несколько пометок у себя в блокноте. Потом поднес ручку к своим толстым губам, которые раздвинулись в легкой улыбке.
Служащий на кладбище Святой Ифигении скользнул пальцем по списку, перевернул еще одну страницу огромной конторской книги и по ней тоже провел пальцем. Дойдя до конца страницы, отрицательно покачал головой и громко захлопнул книгу.
— Нет, никакого Хосе Мануэля Трухильо здесь не значится.
— Он умер в июле тысяча девятьсот шестьдесят первого. — В речи стоящего перед служащим мужчины чувствовался едва заметный иностранный акцент.
Служащий поднял на него взгляд и поправил очки с толстыми стеклами.
— Очень сожалею, товарищ, но мы не можем произвести эксгумацию тела, которого не существует, то есть покойника, который здесь не похоронен.
— И все же, может быть, вы ошиблись?
— Вы говорили о фамильном склепе Трухильо, не так ли?
— Да, именно о нем.
— Но я же смотрел. — Служащий с досадой наморщил лоб. — Там захоронена лишь сеньора Хуана...
— Хуана Ревилья.
— Она самая. Впрочем, если вы так настаиваете, я просмотрю списки захороненных в общих могилах, хотя, конечно, странно... Не станут же там хоронить того, у кого есть фамильный склеп...
— Вы правы, — произнес мужчина с чуть уловимой ноткой неудовольствия.
Служащий смотрел, как он проходит под аркой, которая стоит как раз в центре кладбища, и направляется в глубь его. Он снова покачал головой и подумал, что этого человека вполне можно принять за кубинца, пока он не начнет говорить.
Мужчина остановился перед двумя ангелочками, которые держали в руках по оливковой ветви. Листья прикрывали голенькие тельца так, чтобы и детская нагота оставалась скромной. А ветви опускались ниже, обрамляя фотографию женщины и надпись под ней: Хуана Ревилья (1899—1958).
В граните были и другие ячейки, но они пустовали. Женщина смотрела на него сквозь стекло живым, но отсутствующим, будто идущим откуда-то издалека взглядом. Ее глаза казались двумя голубыми парусами на глади белого спокойного моря.
Он убрал высохшие ветки и положил у памятника букет красных роз. Не торопясь, будто располагал вечностью, присел на мраморную плиту, схватился за одно из бронзовых колец и попытался его повернуть. Это оказалось ему не по силам. Его молодое лицо исказила гримаса гнева. Потом оно смягчилось, и дрожащими губами он зашептал молитву.
Кончив молиться, осенил себя крестом и собрался было идти, но дорогу ему преградил отряд пионеров. Каждый из них держал в руках цветы, и он услышал, что говорят дети о Марти. Ему нравился цвет их галстуков, но он досадливо сморщился, когда заметил среди них негритяночку. Нет, этого нельзя допускать! Разумеется, нельзя!
Он проводил взглядом детей, хотя они уже перестали его интересовать, как и их учительница, которая все время призывала своих питомцев быть потише, и снова перевел глаза на ангелочков с оливковыми ветвями — их неподвижные мраморные рты меланхолически улыбались.
— Мы живем в этом районе больше пяти лет, и никогда ни с кем он не ссорился. — Женщина едва сдерживала рыдания. — Хайме был из тех, кто со всеми живет в мире. У него не было врагов, хотя, как вы знаете, иногда и не подозреваешь, что нажил себе врага из-за какой-нибудь ерунды.
Женщина перестала плакать, вытерла платком глаза, решительно выпрямилась и убрала седую прядь, падавшую на лоб. Если б у покорности было лицо, оно было бы таким, как у этой женщины.
— Со мной он тоже жил в мире. Мы прожили восемнадцать лет, детей у нас не было, но и раздоров тоже. Хайме был очень отзывчивым, добрым. Я его очень любила... Нет, я не вижу никаких причин для самоубийства. Правда, последние дни что-то его тревожило. Иногда он вдруг говорил сам с собой, но когда я его спрашивала, о чем он, Хайме отвечал, что это так, пустяки... Да, это началось приблизительно с неделю назад. Нет, никто к нему не приходил, только соседи и товарищи по работе. Хайме был очень скромным человеком, в чужие дела не лез. С работы домой и из дома на работу... Да, вчера он мне сказал, что должен поговорить со мной, но сначала ему надо кое-что уладить. Нет, дело тут не в деньгах. Мы с Хайме оба работали, а тратили немного. Каждый год на неделю, на две на взморье ездили... Нет, не видела ни полного, ни в очках, никого, кто был бы похож на адвоката... Нет, пакета я тоже не видела. Я ведь на работу раньше его ухожу... Нет, я не обратила внимания, не исчезло ли что-нибудь из дома. Хорошо, лейтенант, если что случится, я позвоню по этому телефону. До свидания.
Женщина беспокойно ерзала на расшатанном стуле, и он скрипел под ее тяжестью всеми своими деревянными частями. Каждый раз, как она откидывалась на спинку, раздавался звук, будто раздавили жука: крак-крак.
— Да, я Фелисита. — Голос ее оказался молодым.
— Председательница Комитета защиты революции сообщила нам, что вы каждое утро сидите на солнце у этих ворот и...
— Да-да, сыночек! А все из-за проклятого артрита. Врач запретил мне находиться в сырых местах и... Не дай вам бог заболеть артритом! Такие муки! Подумайте, я не могу головой шевельнуть из-за боли.
Она попыталась повернуть голову, но замерла, издав тихий стон. И вдруг ее лицо, выражавшее почти религиозное благоговение, озарилось улыбкой.
— Так что вам сказала председательница?
Рафаэль Осорио тоже улыбнулся:
— Она сказала, что вы могли видеть товарища Хайме Сабаса, когда он сегодня утром шел на работу.
— Да, я его видела, лейтенант. Я, знаете ли, как только встану, напьюсь кофе и поскорее сажусь здесь на солнышке, а то потом оно будет слишком жаркое, такого я уже не вынесу. Только утреннее солнце и вечернее я могу терпеть, я прогреваю косточки и чувствую себя отлично, потому что доктор говорит, что...
— Фелисита, — вежливо прервал ее Осорио, — разрешите задать вам один вопрос.
Она вздохнула с покровительственно-материнским видом.
— Один вопрос, сыночек? Да сколько тебе будет угодно. Доктор не запрещает мне говорить и...
Осорио стремительно прервал ее:
— Вы говорили, что видели сегодня утром Хайме Сабаса выходящим из своего дома, не так ли?
— Да, я его видела. А разве я не говорила об этом, сынок?
— У него был пакет?
— Пакет? Да, он нес под мышкой что-то завернутое в газету. Я видела его, потому что, когда он идет к себе в зоопарк, он обязательно должен пройти мимо меня. Он работает в зоопарке, вам это известно? Он очень любезен и всегда спрашивает, как я себя чувствую, потому что знает, что такое артрит, знает, какие это боли: словно от раны, словно кто-то внутри ломает тебе каждую косточку. Знаете, сколько раз пришлось мне делать снимки с позвоночника? Конечно, нет! Да я и сама не помню! Нет, даже врагу не пожелаю такой болезни! А у вас не болит иногда? Только не артрит, не дай бог! Так и кажется, будто кости разламываются, будто в шейных позвонках завелись муравьи, а доктор говорит, что...
Осорио сел, кинул взгляд на альманах «Сельскохозяйственный год», потом повернулся во вращающемся кресле, чтобы удобнее было просмотреть папку с документами, которую протянул ему Рубен. Сняв фуражку, сержант положил ее на стол и, расправив примятые каштановые волосы, сел против Осорио. Достал сигарету, закурил.
— Я беседовал с женщиной, которая кричала, — сказал Рубен и вынул из кармана блокнот, где делал пометки, чтобы потом перенести их в тетрадь.