— Ну и что, какая им-то от этого радость — мужчинам, которые погибли такими молодыми, — почти грубо сказал Давид.
Люсьен Мари сидела, устремив взгляд вдаль, поверх крон деревьев, как будто искала что-то необъяснимое, то, что иногда вдруг мелькает во сне; вся жизнь — это единый поток, целый и неделимый. Но не могла додумать мысль до конца, сказала только:
— Им, конечно, все равно. Но они, по крайней мере, живут в нашем сознании, если только мы их в своем страхе не вытесним. А это, мне кажется, так жестоко…
La vie unanime[13], подумал Давид. Тихо исчезающий машинист Жюля Ромена. Остается одно лишь воспоминание, солнечный блик здесь, солнечный блик там, потом постепенно исчезает и он.
Она сказала задумчиво:
— А ты заметил, как здесь все изменилось после той катастрофы? Она как будто разрезала все пополам. И сам дом стоит, как призрак, и внутри, в комнатах, только две старые женщины да съеденные молью костюмы. (Да, Давид, я тоже их видела.) Сознание Анжелы Тересы или, по крайней мере, ее внимание, остановилось, как часы, на определенной точке. Но нужно, мне думается, только прикоснуться к маятнику, и они опять начнут ходить. Она не мертвая, и не безумная, ей только нужно помочь справиться с ее горем и сделать первый шаг к живому настоящему. А сыновья… Они не должны стать для нас страшными привидениями. Не будем бояться произносить их имена. Пусть. Хосе и Эстебан живут здесь своей жизнью воспоминаний, благодаря нам, пусть живут в нашей памяти. Знаешь, это очень важно.
Да, важно, чтобы люди помнили тех, что погибли молодыми. Чтобы вспоминали их не со страхом и не для мести, а с печалью и сожалением. Как настоятельный призыв предоставить новому поколению возможность «остаться в своем прежнем состоянии».
И все-таки. Что-то в Давиде противилось подобным вынужденным воспоминаниям. Ему хотелось иметь самую будничную идиллию с Люсьен Мари, как с солнечным островком во времени, обтекаемым забвением. Бездумно — беззаботно — банально — безответственно — да, благодарствую!
Он улегся на пол, положил голову ей на колени и прикрыл глаза от солнечных лучей.
— Не взывай больше артистов на сцену, — произнес он. — Трагедия окончена.
Потому что она ведь наверно окончена?
Позже, уже днем, когда они бродили вокруг усадьбы, осматривая место, где поселились, им повстречался садовник, арендовавший у Анжелы Тересы землю.
Он поднялся от грядки с огурцами и пошел впереди, к участку за дом.
— Вот, — обратился он к ним, показывая на разбитый там огород. Весь участок был вскопан, разделан на аккуратные, прямые грядки; земля в них была темно-красная, хорошо насыщенная влагой. В середине каждой грядки едва-едва намечался неясный, трепетный узор из чего-то легкого, зеленого, еще неопределенного. Пока всего лишь намек на будущую пышную зелень.
Люсьен Мари повернулась, вопросительно взглянула на Давида. Как ни странно, он был взволнован.
— Ваш огород, мадам, — сказал он.
21. Часовня для женщин
Апрель кончился, пришел май. Люсьен Мари ходила по базару и делала покупки. Свое хозяйство она вела рачительно, с французским тщанием; открыла, что мясо здесь дорогое, зато рыбу в киоске около больших весов можно купить дешево. Иногда ей там перепадало и кое-что повкуснее — омары и каракатицы, маленькие кальмары и крупные pullpas, Анунциата была настоящая искусница их готовить.
Давид сидел дома и писал. Кормилец должен зарабатывать деньги на семью.
Возвращаясь домой со своей рыбой в корзинке по одной из узких улочек за рынком, Люсьен Мари услышала пение. Оно доносилось из маленькой часовни, низенькой и невзрачной, как усыпальница позади какого-нибудь старого замка. Из любопытства она подошла поближе, увидела, что за красивыми решетчатыми дверями мерцают восковые свечи. Постояла, прислушиваясь к пению.
Вышла женщина и приветливо придержала ей дверь. Люсьен Мари накинула на голову шарф и вошла, потом присела на ближайший свободный стул. Когда ее глаза привыкли к темноте, она увидела алтарь с изображением Девы Марии, царицы небесной, в короне, с младенцем на руках. Алтарь был украшен розами. В часовне были одни женщины. Большей частью старые, с изящными испанскими профилями и седыми волосами под кружевными мантильями. На стуле рядом с нею сидела высокая, рослая старуха с горделивой осанкой, но одетая в сплошные лохмотья. Здесь не было ни кафедры для проповедника, ни хора мальчиков, ни священника. Не было вообще ни одного мужчины; это была месса для женщин, исполняемая женщинами. Нищенски одетая старуха взяла на себя роль солистки.
Но когда Люсьен Мари заглянула в ее молитвенник, та прикрыла текст рукой и окинула ее убийственным взглядом. Какой красивой она, видимо, была когда-то! Опасная женщина, пассионария. А теперь от нее пахло старостью и неопрятностью, и ноготь, водивший по тексту, был с трауром.
Не дожидаясь конца мессы, Люсьен Мари тихонько взяла свою корзинку и вышла.
Через несколько дней она зашла туда опять. Мессу служили в одно и то же время, и все почти женщины были там снова. Фантастическая старая жрица в лохмотьях сидела на своем месте. Опять было свободным только одно это место рядом с нею. Вполне понятно почему.
На этот раз Люсьен Мари пришла в черной кружевной мантилье, как все другие. Она поостереглась заглядывать в молитвенник темпераментной старухи. Но, тайком понаблюдав за молодой иностранкой и примирившись с ее присутствием, старая прихожанка пододвинула к ней книгу, чтобы та тоже могла следить за мессой.
Теперь Люсьен Мари поняла тот ее гневный, протестующий жест: женщины исполняли свою мессу на каталонском языке. Поэтому могли опасаться предательства. Ведь мессу разрешалось служить только на литературном испанском, в дверях церквей стояли жандармы и следили, чтобы священник и его паства не нарушали предписания.
Но либо местным властям не было известно, что здесь делается, в этой маленькой часовне, либо они махнули рукой — отсталые женщины, что с них спросишь — и смотрели сквозь пальцы на такую древность, как эта месса.
Освещенная трепещущим сиянием восковых свечей, над ними парила Пресвятая дева Мария, в алом одеянии и синем плаще, чуточку далекая в своей стилизации, с характерными для средневековья истончающимися формами и загадочной улыбкой. Над головой младенца взгляд небесной матери встречался с устремленными к ней взглядами молящихся.
Женщины взывали к деве Марии о помощи в своих женских горестях. Головы вздымались и падали в монотонном, постепенно повышающемся ритме. Паузы не соблюдались, партии речитатива переходили прямо в гимны. Время от времени раздавался один только звучный альт солистки-старухи, а все другие присоединялись к ней с ответом или припевом.
Люсьен Мари не старалась следить за мессой на чужом языке. Слова почти не играли для нее роли, главное было выражение лиц, истовость, страстное обращение женских голосов к Богоматери.
Была ли это христианская служба? Да, все испанки там были набожными католичками.
Но на этом побережье культурный слой был глубокий, а обычаи древние. Она могла бы спуститься на тысячу лет во времени — и нашла бы такое же богослужение в честь девы Марии, матери Иисуса. И на две тысячи лет, и опять нашла бы женщин перед украшенной розами царицей небесной — только имя ее в этом случае было бы Изида.
Однако как теперь, так и тогда, женщины поклонялись божественному младенцу у нее на руках и в трепете перед мистерией рождения припадали к ее стопам.
А до Изиды, вероятно, существовали богини-матери — мощные, древние, врата самой жизни.
Как много здесь было старых, скорбящих женщин. Они тянулись к излучающей свет молодой матери с младенцем на руках, они получали у нее утешение, на некоторое время сами становились юными и счастливыми.
Почему же Анжела Тереса не…
Эстебан.
Люсьен Мари догадывалась о ее лояльности сверх всякой меры по отношению к самому любимому сыну и его непонятным идеям.