Она крепко схватила его за локоть:
— Я не могу, чтобы это случилось с нами… Мы с тобой должны изобрести какую-нибудь азбуку Морзе, которая проходила бы через эту стеклянную стену — теперь, пока еще мы видим и слышим — и, главное, чувствуем…
Он остановился и поцеловал ее прямо на мосту. В этот момент им повстречались возвращавшиеся с речки женщины с высокими бельевыми корзинами на голове. Самая молоденькая уронила свою корзину на землю.
— У нас не будет стеклянной стены, — успокоил ее Давид.
Нет, никакой стеклянной стены, никакой ледяной стены. С наивной уверенностью Люсьен Мари считала, что у нее есть тот огонь, что поддерживает жар в мужчине и мешает вырасти такой вот стене. Но она подумала также: а вот когда ты пишешь, то уходишь в четвертое измерение. Тебя окружают невидимки, ты общаешься с ними, с ними ты страдаешь и переживаешь. От тебя тогда надо держаться подальше, а то может ударить током… Когда я вхожу к тебе в комнату и ставлю на твой стол чашку с кофе, ты смотришь на меня пустым, стеклянно прозрачным взглядом… Такой взгляд заледенил бы меня на месте, если бы я не знала, что он относится не ко мне, а к тем, к другим.
Ты такой, какой есть, и должен быть таким, это одно из условий нашего с тобой существования. С фундаментальными условиями жизни не вступают в дискуссию, как ты однажды выразился. Да, но как раз это и приходится делать. Не всегда легко взять и перестать трясти тебя, напоминая о том, что я существую. А, да в общем я и не требую, чтобы мне было легко. Кстати, у меня тоже есть своя тайная жизнь, есть свои связи с неким существом, пока невидимым для других.
И с уверенностью лунатика Давид продолжал выполнять свой сложный цирковой номер с балансированием: в реальной жизни жил в одном браке, а в вымышленном мире — в другом, с лучом прожектора, иногда неожиданно прорезающим то один его брак, то другой.
И они не смешивались?
А откуда он мог знать — как именно переживания человека смешиваются в хмельную жизненную брагу?
23. История II о всемирном менторе
Соласцы решили устроить танцы и танцевать свою сардану при свете факелов на площади в Вилла виэйя.
Жорди зашел за Давидом и Люсьен Мари.
Он опять стал приходить в дом Анжелы Тересы. Да, если бы он захотел, обе старые женщины приняли бы его к себе как сына.
Однажды вечером, когда все сидели в саду, под чьими-то ногами заскрипел гравий — всего лишь несколько шагов — потом стало тихо, как будто кто-то хотел дать знать о своем присутствии. После этого на неслышных веревочных подошвах в комнатку без стен, образованную одним только сиянием свечей, вошел Жорди, Робко постоял немного и вскоре попрощался — но лед был сломан, он стал приходить к ним опять. Иногда молчаливый, и, казалось, замерзший в разгаре знойного летнего дня, готовый вот-вот выпустить свои сверхчувствительные усики-антенны, чтобы проверить, не мешает ли он здесь кому-нибудь своим присутствием.
А иногда мог промелькнуть новый Жорди, с проблесками былого веселого нрава. Он играл на гитаре так, как это умеют только испанцы — но упросить его удавалось не часто. Он знал бесчисленное множество старинных народных песен — настоящий золотой клад для Давида.
Анжела Тереса сидела иногда, положив руку на плечо Жорди, беседуя о прошлых временах, как будто они были настоящим, как будто позабыв обо всех мучительных годах, отделявших прошлое от настоящего. Один раз она помахала ему рукой и сказала: передай привет маме, Пако. Он поднял руку, но не ответил. Его мать давно умерла.
В другой раз она засмеялась, как в молодости, и заметила, что он чем-то похож на своего предка — епископа.
— А я думал, что у епископов не бывает потомков, — сказал Давид.
Да, конечно, но тем не менее многие старинные каталонские семьи считают свое происхождение либо от епископов, либо от святых.
Отец Пако был редактором одной либеральной газеты в Барселоне. Когда он умер, вдова со своим маленьким сыном переехала в Солас, где жизнь была гораздо дешевле, и оказалась ближайшей соседкой семьи Фелиу.
Прошло несколько лет. Каждый год с наступлением зимы мать Пако стала устраивать в Барселоне пансион для него и для мальчиков Анжелы Тересы.
— И это называется дама из хорошего общества! — ворчала Анунциата. Отсюда следовало, что сама она и ее кумир, дон Педро, не принимали своих интеллигентных, но бедных соседей так же безоговорочно, как Анжела Тереса и ее сыновья.
На узких улочках толпилась масса народу, когда Жорди, как лоцман, вел их к месту, откуда все было хорошо видно. Ощупью они пробрались вверх по томной лестнице в степе крепостного вала, вышли на узкий балкончик сторожевой башни с бруствером. Оттуда можно было обозревать всю площадь и расходящиеся от нее улицы.
Свет факелов отсвечивал красным на светлых летних платьях и блестящих черных волосах. И на еще более блестящих черных касках жандармов.
Заиграл духовой оркестр, жарко засверкала медь. Мужчины и женщины взяли друг друга за изящно поднятые руки, образовав одно большое кольцо внутри другого.
Раз, два, три, четыре, направо, налево, вперед, назад…
Юбки у девушек развевались, мужчины распрямились и выпятили грудную клетку. Молодежь останавливалась в нерешительности перед каждым новым движением, перед каждой фигурой старинного танца. Но несколько пожилых женщин в черных платьях хорошо его знали. Многие смотрели на него, как на простое народное развлечение, но все равно танцевали с ритуальной серьезностью, ставили ноги с неизменным изяществом и точностью. Они почитали своей обязанностью передать свое унаследованное умение дальше, новому молодому поколению.
— Танец наверно очень старый? — спросила Люсьен Мари.
— Даже древний, — отозвался Жорди. — Когда финикийцы подошли на судах к этому побережью, они вышли на берег, чтобы начать торговать с местным населением. Но скоро заторопились обратно на свои корабли, подняли якоря и сказали: нельзя торговать с людьми, если они считают даже тогда, когда танцуют.
— Да уж, что скупы, то скупы, и каталонцы, и мы, жители южной Франции, — сказала Люсьен Мари и засмеялась.
Раз, два, три, четыре — теперь темп увеличился, и фигуры в танце закаливались высоким прыжком.
Большой открытый автомобиль нахально протискивался через толпу, но жандармы его остановили — и он был вынужден дать задний ход.
— Неужели там был доктор Стенрус? — удивился Давид.
Доктор и еще два седовласых господина на заднем сиденьи — и очень элегантный испанец среднего возраста за рулем.
Жорди долго глядел им вслед.
— Бог ты мой, какие дела могут быть у твоего земляка с Эль Бурреро? — пробормотал он, и губы его изогнулись в усмешке.
Эль Бурреро, погонщик ослов. Давид вопросительно посмотрел на Жорди.
— Возможно, я ошибаюсь, — сказал Жорди, пожав плечами. — Может обмануть освещение… Но мне кажется, я узнал человека за рулем. Негодяй, каких свет не видел. Когда-то ему удалось продать одну партию мулов нашим войскам, а деньги получить два раза — и все-таки мулы оказались по другую сторону. С тех пор его и зовут эль Бурреро.
Давид вдруг вспомнил слова Стенруса о человеке, «оказавшем правительству большую услугу…»
Нет, невозможно, Стенрус ведь психолог, человек проницательный.
— Ты, наверно, ошибся. Освещение-то какое, посмотри, факелы чадят и качаются, — сказал он. — Пожалуй, пора домой, пошли ужинать.
Они встали по обе стороны Люсьен Мари и покинули площадь.
Примерно через неделю к ним на лужайку перед домом с рычанием завернуло такси. Люсьен Мари еще утром пошла к Консепсьон, чтобы помыть волосы, а Давид сидел один и писал за спущенными жалюзи, когда к нему вошла Дага. Глаза ее были расширены, волосы растрепались.
Давид вскочил. Уже само появление всегда непоколебимо безмятежной женщины, да еще в таком виде, было сигналом бедствия.
— Помоги мне, — простонала она. — Туре исчез.