Право решать, нужен ли вторичный допрос Сологубова в отношении Мишутина, оставалось за Дружининым. И он принял это решение, как только прочел протокольную запись. Она не дала Дружинину того, чего он ожидал. Неясность по-прежнему оставалась неясностью. Помочь теперь мог только разговор с самим Сологубовым.
— Всего дня на два, не больше, Илья Кириллович, — сказал Дружинин.
Он сидел в глубоком кожаном кресле возле стола начальника отдела в его просторном светлом кабинете.
— Два дня там да четыре на дорогу, — недовольно заметил начальник.
— Если самолетом — сутки в оба конца.
— Вот я и говорю...
Немного помолчав, Илья Кириллович по-обычному негромко, отделяя, как бы взвешивая, каждое слово, предложил Дружинину: пусть следователь республиканского комитета сам допросит Сологубова по вопроснику, высланному из Москвы.
Дружинина такое решение не устраивало. Ему надо было видеть Сологубова собственными глазами, лично говорить с ним, чтобы знать, что представляет этот человек, какова истинная цена его слов и показаний. И об этом Дружинин прямо сказал начальнику.
Илья Кириллович откинулся грузным телом на спинку кресла, сложил на животе пальцы, покрутил ими.
— Я тебя понимаю, но...
Это «но» означало, что полковник против поездки своего зама в Закавказье, потому что у него мало людей, дорог каждый человек, а работы очень много — не посторонней, своей работы, за которую строго спрашивают.
Дружинин понимал это и в какой-то степени даже оправдывал точку зрения начальника. Однако полностью согласиться с ним Николай Васильевич все же не мог. Хотя дело Мишутина и являлось для отдела «посторонним» (за него никто не взыщет), но занимался-то им Дружинин не ради собственного удовольствия.
Некоторое время они молчали. И когда это молчание для обоих стало тягостным, Дружинин вдруг предложил:
— А что, если об этом деле поговорить с нашим генералом?
— Ты думаешь, оно его обрадует?
— Что значит обрадует? Дело есть дело!
— У него и своих дел хоть отбавляй.
Опять замолчали. И чтобы как-то заполнить гнетущую паузу, Дружинин стал докладывать об одном старом деле, которое ему было поручено проанализировать перед оперативным совещанием послезавтра.
Илья Кириллович остался доволен и анализом, и тем, что он сделан раньше установленного срока. Его рыхлое бледное лицо даже чуть порозовело.
Дружинин снова вернулся к делу Мишутина:
— Может, мне самому поговорить с генералом? А Илья Кириллович?
Полковник снял очки, устало потер переносицу.
— Что ж, это твое право. — Голос его прозвучал сухо, почти официально.
Илье Кирилловичу было неприятно упрямство зама, отвергнувшего его совет прибегнуть к помощи следователя республиканского комитета. И это неприятное, обидное чувство долго не оставляло полковника даже после того, как Дружинин, решив все служебные вопросы, покинул его кабинет. От волнения, а может быть, просто от усталости к концу рабочего дня (так обычно у него бывало в последние полтора-два года) сердце у Ильи Кирилловича заныло и во всей левой стороне груди сделалось тяжело. Достав из кармана трубочку с валидолом, он вытряс из нее таблетку, положил под язык. Потом подошел к окну, пошире открыл форточку и снова сел за стол, где лежала целая кипа бумаг, которые надо было обязательно просмотреть сегодня.
Сологубов был выше среднего роста, темно-русый мужчина с белым полным красивым лицом. На вид ему можно было дать лет тридцать пять — тридцать семь. И когда Дружинин, решив проверить свое предположение, заглянул через руку следователя в лежавший перед ним анкетный лист протокола допроса, то увидел, что ошибся ненамного. Больше всего запоминались глаза Сологубова — сине-холодные — и еще, пожалуй, рот — упрямо сжатые, четко очерченные губы.
За годы службы в органах госбезопасности, особенно в войну, Дружинин достаточно насмотрелся на подобных этому, сидевшему сейчас посреди комнаты на табурете со сложенными на груди руками. Одни из них сразу начинали с трусливых просьб о помиловании и пощаде, заискивали, по-собачьи ловили каждый взгляд следователя, готовые на любую подлость ради спасения собственной шкуры. Другие юлили, умышленно путали в показаниях, стараясь сбить следствие с истинного пути, признавали себя виновными по мелочам и начисто отрицали предъявляемые им тяжкие обвинения. Третьи вообще отказывались отвечать, исподлобья глядели на следователя злыми, ненавидящими глазами людей, выброшенных за борт «настоящей жизни», которая у них ассоциировалась с той, что была в России до большевиков, до установления Советской власти. Это были идейные враги. Таких Дружинину попадалось немного... Глядя теперь на Сологубова, он подумал, что этот плотно сбитый красавец в темно-синем грубошерстном костюме и кирзовых сапогах, пожалуй, не похож ни на кого из тех. Держался он спокойно, ровно, на вопросы отвечал не спеша, тщательно обдумывая то, что хотел сказать. А сказать он умел. Это было видно и по отточенности формулировок, и по содержанию ответов. Складывалось впечатление, что человек он с образованием.
Дружинин опять заглянул через руку следователя в анкетный лист. Так и есть, незаконченное высшее — четыре курса института иностранных языков... Но дело, конечно, не в образовании. Главное здесь — характер, натура. И не последнюю роль, надо полагать, играют обстоятельства, которые привели его в эти стены. Сологубов — не арестованный после разоблачения шпион, а агент иностранной разведки, добровольно явившийся в органы КГБ с повинной. Отсюда, видимо, и его относительно спокойное поведение на допросе, обстоятельная неторопливость в показаниях.
Дружинин внимательно всмотрелся в небритое лицо Сологубова и увидел, что оно блестит от обильно выступившего пота. Скорее всего, спокойствие этого человека только кажущееся, внешнее — результат вышколенности, умения держать себя.
Не теряя нити разговора между следователем и подследственным, Дружинин подошел к окну, где стоял стол, накрытый зеленым сукном. На нем лежали предметы шпионского снаряжения: портативная рация в кожаном чехле, длинноствольный пистолет бесшумного боя, обычный пистолет иностранной системы, неизвестной Дружинину, нож-финка, специальный карандаш с электрической лампочкой для записи в темноте, большая пачка советских денег, паспорт и военный билет на имя Сашкова Петра Константиновича, отпечатанная на машинке справка о том, что он является техником московской табачной фабрики «Ява» и находится в очередном отпуске.
Не спеша осмотрев все это, Дружинин (он только час назад приехал с аэродрома и прямо попал на допрос) вернулся на свое место рядом со следователем, который как раз перешел к новому вопросу. И Сологубов уже начал отвечать на него:
— В «Службу-22», как я писал об этом в собственноручных показаниях, меня направили из разведшколы НТС. Эта школа находится в Бад-Гомбурге, близ Франкфурта-на-Майне. Там я проходил предварительную разведывательную подготовку и всестороннюю антисоветскую обработку. Ну, и само собой, проверку — ко мне присматривались, годен ли я для этого дела.
После трехмесячной подготовки в Бад-Гомбурге руководитель шпионской группы НТС белоэмигрант Околович передал меня американскому капитану Холлидзу. С ним я и приехал в Мюнхен для продолжения учебы в школе повышенного типа разведоргана «Служба-22».
Кстати, об Околовиче. Это тот самый Георгий Околович, который во время войны на территории оккупированной Белоруссии работал вначале резидентом немецкой контрразведки «Зондерштаб-Р», а затем начальником политического отдела разведывательного органа «Ингвар»...
Слушая, как живо, без задержки Сологубов разматывает свои воспоминания, Дружинин подумал: «Неужели этот фрукт из идейных? Якшался с главарями НТС. Сам Околович направлял его в американскую «Службу-22». В таком случае, что же привело его через границу в этот наш дом? Какие побуждения руководили им, когда он предпринимал столь решительный шаг? А может быть, тут иное?»