— Вон! Идиоты!
Раненого Берсенева деникинцы захватили в перестрелке. По документам, найденным при нем, установили, что он больше года воевал на стороне красных в отряде Бетала Калмыкова и направлялся с особым поручением в Царицын. Представителям Советов предлагалось оказывать ему всемерную помощь.
— Ого! Ты, оказывается, не мелкая сошка, — проговорил Оленев, когда они остались одни. — «...храбрый воин, до конца преданный Советской власти», — прочитал он слова из характеристики, выданной Ивану Калмыковым, и улыбнулся. — Твой великан кавказец видит в тебе верного помощника... Ишь ты... Ценит знания, доверяет...
Оленев сложил документы Берсенева и почему-то сунул их в задний карман галифе.
Берсенев стоял молча.
Оленев обошел вокруг него, постоял в задумчивости и вызвал ординарца.
— Вымыть. Дать чистую одежду. Уложить на диван в моей комнате, — приказал он.
Берсенева увели.
Оленев зашел к нему часа через два. Присел, рассматривая изуродованное лицо. Берсенев полуоткрыл глаза, попросил:
— Дай выпить... Покрепче...
Адъютант принес бутылку коньяку, придвинул к дивану стул, поставил на него рюмки.
Оленеву позарез нужны были сведения о продвижении красных, но он ни о чем не спрашивал Берсенева. Пусть разговорится сам. Коньяк — хороший союзник, развяжет язык.
Но после двух рюмок Оленев заговорил первым.
— Надеюсь, ты понимаешь свое положение... Конечно, доверие Калмыкова — вещь немаловажная. Это лестно, когда тебе доверяет такой сильный и властный человек. Но в сущности-то своей он — туземец... Быдло! А ты — грамотный офицер, дворянин... Ты мог бы сделать блестящую карьеру. Хочешь, я лично доложу о тебе командующему? Ни минуты не сомневаюсь, что тебе у нас поверят и простят заблуждение... Ну? По рукам? Мы же все равно разобьем большевиков. Антанта — не шутка. С нами все великие страны мира.
Оленев взглянул на молчавшего Берсенева, на его затекший глаз. Этот глаз смотрел на него с какой-то покровительственно-снисходительной вежливостью. Так смотрит мудрый воспитатель на школяра, пытающегося высказывать где-то слышанные сентенции и ничего в них не понимающего.
Оленеву стало не по себе, но он решил не подавать вида, погасил загоравшуюся злость и продолжал:
— Мы же с тобой почти родственники. Поверь, мне не безразлична судьба моего будущего шурина, моего друга. Расскажи, Иван Андреевич, о силах и намерениях красных, и ты вернешь доверие друзей, искупишь свою вину.
— Перед Россией и своими друзьями я ее уже искупил, — с усилием проговорил Берсенев.
— Перед какими друзьями? — укоризненно воскликнул Оленев.
— He дури, Серж. Ты не хуже меня знаешь, что судьба вашей армии и ее покровителей решена. Империя развалилась и никогда не поднимется. Войска ваши бегут. Не сегодня, так завтра вас вышвырнут из Грозного. Ни для кого не секрет, сколько вы пролили безвинной крови. А чего добились? Ненависти. Если кто из нас и заблуждается, так это ты, Серж...
Берсенев говорил долго и обстоятельно. Его логика и хладнокровие бесили Оленева. Ему было не до красноречия. Он обрадовался, когда его позвали к телефону. Но радость была недолгой. Из ставки сообщали, что через несколько часов город будет оставлен. Приказ: эвакуироваться немедленно, пленных уничтожить.
В суматохе Оленев забыл о Берсеневе, но, когда покидали здание, вспомнил. Вернулся, вбежал в комнату. Берсенев был без сознания, бредил. Оленев зачем-то выволок его в коридор и выстрелил ему в ухо.
ПРОЧЬ! ПРОЧЬ!
Оленев очнулся от звука, похожего на выстрел: хлопнула форточка.
Сколько времени он просидел над этой старой фотографией? Умные глаза Берсенева смотрели с нее пытливо и серьезно. Чистое юношеское лицо его напомнило Оленеву лицо Калерии. Сергей Петрович поднес ко рту руку с перстнем, фукнул на камень и крикнул:
— Нина, ножницы!
Хрустнул толстый картон, изображение Берсенева упало на пол.
— Дай-ка мне вон ту рамку, овальную, с открыткой. Нина Алексеевна сняла со стены рамку, стерла пальцем полоску пыли сверху, подала.
Оленев приложил к овальному вырезу оставшийся кусок фотографии.
— В самый раз! Очень эффектно, не правда ли?..
— Ты всегда был эффектен, — грустно сказала сестра.
— А это все надо сжечь, — показал он на груду откинутых фотографий.
— Но, Серж, с тех пор как нам поставили батареи, печи не топились...
— Нина! Еще раз напоминаю: забудь это имя!
— Прости, пожалуйста, очень трудно...
— Печи... Действительно, ты права. А найдется у нас какое-нибудь ведро?
— Таз есть...
— Прекрасно. Сложи пока в него все это...
Внимательным, долгим взглядом он оглядел комнату.
— Теперь иди, Нина. Иди к себе.
Он плотно прикрыл за сестрой дверь, задернул штору на окне и придвинул стол к высокой изразцовой печи. Тяжело взобрался на стол, открыл потускневшую бронзовую заглушку отдушины, с трудом просунул руку в черное жерло и извлек два небольших свертка. Один из них он вскрыл. Там были бумаги, увенчанные двуглавыми орлами. Разложил их на столе, разгладил. Вспомнил, как рассматривал их в ноябре 1941 года, когда немцы рвались к Москве... Большие надежды возлагал он тогда на эти пожелтевшие листы. Не сбылось! Так и прозяб всю войну в нетопленных помещениях сберкасс на полуголодном пайке служащего, затаившись, не поднимая головы от ненавистных отчетов... А зачем хранил все это потом? На что надеялся?
— Глупость... Все глупость! Прочь, прочь! — ворчал он, отодвигая от себя лист за листом.
Второй сверток он не разворачивал, а только отряхнул от сажи и пыли и засунул в карман брюк.
Далеко за полночь он возился в кухне, тщательно сжигая над тазом бумаги и фотографии.
В постель он лег усталым и разбитым. Ворочался, принимался считать, чтобы отвлечься и заснуть. А сон не шел. Неотвязная дума о том, что ему предстояло сделать завтра, не давала покоя. Но принятое снотворное все же одолело Оленева.
Разбудил его теплый луч, пригревший щеку. Сергей Петрович отодвинул голову в тень и несколько минут наблюдал за пылинками, танцующими в пучке света. Он подумал, что вот так же бестолково много лет толклись его дни: сберкассы, сберкассы, сберкассы. Вежливые поклоны, обыденные слова, постоянная настороженность... Жизнь была полна событий, но он никогда не порадовался им, Люди штурмовали космос, его сердце осталось глухим даже к этой потрясающей новости. Сослуживцы относились к нему хорошо. Женщины поглядывали с явным интересом. Но он не обрел ни друзей, ни подруги... Нет! Эти пылинки куда счастливее его!
Воздух в комнатах был наполнен запахом горелой бумаги.
— Нина! — крикнул он. — Открой все форточки!
И начал быстро одеваться.
В выходные дни он часто уезжал за город, и сестра не удивилась, когда он сказал:
— К обеду не жди меня, хочу по лесу пройтись.
Он вышел из дому, но направился не в лес, а на канал, в Хлебниково.
Белое поле затона было усеяно любителями подледного лова. Около некоторых валялась мелкая, скрюченная от холода рыбешка, хотя мороз был совсем не велик. Снег под мартовским солнцем стал ноздреватым, как подтаявший сахар. Весна обещала быть ранней, и лед мог вот-вот сойти.
Оленев шел от рыбака к рыбаку, заговаривал, шутил, продвигаясь все дальше и дальше к середине затона. Наконец все рыбаки остались позади. Оленев остановился и оглядел белое пространство, рябое от старых недосверленных лунок. Одна из них показалась ему наиболее глубокой. Он распахнул пальто, достал из кармана брюк сверток, присел на корточки и затолкал его на самое дно лунки. Сверху его не было видно. Но Оленев не успокоился. Он поднялся и толстыми подошвами ботинок стал сгребать твердый снег. Засыпал лунку, притоптал ее и только тогда застегнул пальто.
Он стоял и смотрел в белую пустоту перед собой. На душе тоже было пусто. И пустота эта давила так, как может давить только одиночество, которому не видно конца.