Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как наивны наши славные генералы (и как предусмотрительны бесславные!), приписывая организацию победы Сталину.

Военную победу над Гитлером мог бы одержать и Жуков.

Люди одного варианта, мы не думаем о том, что могли бы победить без Сталина, может быть, меньшей кровью, с лучшим устройством послевоенной Европы. Капитуляция перед союзниками нам не грозила.

…Где‑то я читал, что день 22–го июня был пасмурным. У меня в памяти солнечное утро.

Я готовлюсь к очередному экзамену за третий курс. Как обычно, в половине десятого приходит заниматься Олег Трояновский, сын бывшего посла в Японии и США, а ныне и сам посол.

Это спокойный, дружелюбный и замкнутый юноша. Немного растягивая гласные на английский манер, он говорит:

— Началась война.

Включаем радио. Играет музыка. Мы еще не знали о функции музыки во время войны и не умели разгадывать ситуацию по музыкальным жанрам.

Война? Может быть, просто наши войска вступили куда‑нибудь, как в Западную Украину, Бессарабию и Прибалтику? Недавно было успокаивающее разъяснение ТАСС. Стоит ли беспокоиться?

Решаем заниматься. И Олег соглашается. Он спокоен, как обычно.

Однако занятия все же не ладятся. Я понимаю, что, если не сообщу о войне Слуцкому, он мне этого никогда не простит. Такая информация может посрамить известную в Юридическом институте пару: Горбаткина и Айзенштата— основателей агентства «Айзенштат — пресс энд Горбаткин — пост», самых осведомленных людей в Москве.

Через полчаса я стучусь в знакомую комнату в общежитии Юридического на Козицком, где прежде, говорят, был публичный дом, а сейчас Институт истории искусств.

Слуцкий и его сожители жуют бутерброды, толсто намазанные красной икрой. Кто‑то из студентов получил посылку из дома.

— Война началась, — говорю я спокойно.

— Да брось ты, — отвечают юристы.

Я присоединился к ним, не стараясь переубедить. На всякий случай включили громкоговоритель.

Когда мы доедали посылку, объявили о выступлении Молотова.

— Сопляк, — с досадой сказал мне Слуцкий. Он никому не успел сообщить о начале войны…

Москва была неузнаваема, когда мы вышли на улицу Горького после известной речи. Народ куда‑то спешил встревоженно и понуро.

Не зная, что делать, я купил цветы и отправился к Л, с которой до войны был в ссоре. Все, что произошло вчера, принадлежало уже другой эпохе: «до войны». Солдату полагалась невеста, которая провожает его на войну, которой он почему‑то дарит на прощание пику и саблю («Подари мне, сокол…»), а та машет ему вслед «синим платочком»…

Дней через десять я был под Вязьмой, неподалеку от станции Издешково. И то, что началось таинственно и возбуждающе — ночным звонком из райкома комсомола, — оказалось строительством укрепленного рубежа: противотанковых рвов, эскарпов и контрэскарпов. «Синий платочек» —  тоже была рядом. В нашем же отряде находилась и вторая моя любовь — В.

К счастью, у меня открылась малярия — через день трепала лихорадка с сорокаградусной температурой. Я ослабел и не имел энергии выяснять отношения. Годен я был лишь на то, чтобы в свободные от лихорадки дни ездить на базу за продуктами для отряда. Я запрягал старую кобылу, имени которой не знал, и возил хлеб, масло и крупу, иногда подвергаясь пулеметному обстрелу немецкого самолета, стрелявшего лениво и неприцельно.

Почему‑то было решено, что в женской роте, размещавшейся в большом сенном сарае, мне болеть лучше, и я, переселившись в этот сарай из мужского, дрожал ослабевшим телом и горел, лежа между Л. и В. Таким образом замысловатый треугольник превратился в три параллельные линии. И я не знал толком, кого люблю.

Московская обувь очень быстро распалась. И я купил в Издешково сапоги, которые прослужили мне до вступления в армию. С тех пор я полюбил эту настоящую мужскую обувь.

Стояло прекрасное лето. И часто после работы мы с Л. уходили в чистое поле, поскольку все же невеста была она, и лежали во ржи. Однажды нас чуть не убил немецкий стрелок с бреющего полета.

Ночью небо гудело миллионнократно усиленным шмелиным гулом — немцы летели бомбить Москву.

Как‑то в конце светлого солнечного сентября нас повели в Вязьму, посадили в вагоны и отправили в столицу. Много позже я узнал, что немцы обошли наши оборонительные линии и, если бы не распорядительность какого‑то начальства, мы бы оказались в окружении и в плену.

В Вязьме мы встретились с ополчением — плохо одетым и обученным войском, состоявшим из московских интеллигентов и мальчишек.

А может быть, это произошло в начале октября. Время текло быстро, и дни сливались с днями.

В Москве находился Павел Коган, сухой, загоревший, с трудом добравшийся из Закавказья, где работал в геологической экспедиции. Он проживал тогда на улице Пушкина (Б. Дмитровке) у литинститутки Нины Бать. Вместе мы пошли на улицу Мархлевского, где в здании школы записывали в училище военных переводчиков. Первый вопрос был — знаете ли немецкий. Павел быстро сказал: «Да». Я замялся, потому что немецкий знал плохо. Меня не взяли. Павел вскоре уехал в училище переводчиков, наскоро приказав мне на фронт не идти, а описывать подвиги друзей и вообще историю поколения.

В эти начальные дни солнечного и пустого октября 1941 года я и попытался написать нечто о поколении — безуспешная попытка, а может быть, самое начальное состояние этой моей всегда писавшейся книги.

Пришел и ушел Слуцкий.

Марк Бершадский и Женя Астерман, сказавшись отсутствующими в городе, когда нас призвали строить укрепления перед Вязьмой, уже были в военном училище на станции Подсолнечной. Вскоре им предстояло погибнуть.

Солнечный этот октябрь был пуст. По радио играла музыка. Я почему‑то переводил «Пьяный корабль» Рембо — первый мой перевод.

Теперь, пожалуй, можно себе представить, почему в каком‑то смутном порыве я обратился к строкам «Пьяного корабля» и ощутил потребность вновь пережить его и переложить по — своему. Меня влекло ощущение внутренней свободы среди разбушевавшихся стихий, бесстрашие и обреченность, воплощенные в образе летящего по бурным волнам корабля. И чувство огромности и небывалости происходящего. И чувство неприкаянности.

16 октября, в день паники, когда прошел слух о немецком десанте в Волоколамске, Москва казалась малонаселенной, и, собственно, паники не было, не было панического шума и топота толпы.

Отец вернулся из Института, откуда уже сбежало начальство, увезя с собой кассу с зарплатой.

В ИФЛИ, переселившемся на Пироговскую, тоже никого не было.

В канцелярии валялись на полу бумаги и документы, маленькая записка предлагала студентам своими средствами добираться до Ташкента.

Город был просторный и оставленный. Выло странное чувство свободы, неизвестности, страха, пустоты и отсутствия власти.

Пришла Л. и сказала, что есть билеты на пароход, отплывающий из Южного московского порта в Горький. Решили ехать. Необходимые вещи были уже связаны в большие тюки. Квартиру не заперли.

В подъезде стоял сосед Мухин.

— Ай да Гитлер! Ай да молодец! — сказал он гнусавым голосом хулигана.

Тут же терся жуликоватый управдом.

Вместе они отправились грабить нашу квартиру.

Битком набитый трамвай медленно плелся через весь город к Речному вокзалу. Неожиданно он был остановлен милицейским свистком. Какой‑то гражданин вскочил на ходу на площадку прицепа. Милиционер снял его и потребовал уплатить штраф.

Этот эпизод чем‑то был утешителен. Впоследствии я сам наблюдал и много слышал об автономной инерции в действиях должностных лиц и учреждений, временно лишенных руководства. Эта черта свидетельствовала о прочности строя и его отдельных звеньев. О крепости круговой поруки низового аппарата, выявлению которой много способствовала политика гитлеризма.

В способности сопротивления, в проявлении прочности и самосуществования изолированных частей государственного организма были, конечно, и национальный подтекст, национальная традиция. Но наличие национального начала здесь тесно слилось с началами строя. Одного национального не хватало, как, например, у французов.

52
{"b":"182938","o":1}