Лишь приобретя известный исторический опыт в новых условиях, среда власти не без сочувствия стала вспоминать 37–й год. Но это мечта о 37–м годе небольшом, упорядоченном, рубке леса, где щепки не летят и где подрубаются лишь корни оппозиции.
Любопытно заметить здесь, что многие жертвы 37–го года, дожившие до хрущевщины и реабилитированные ею, готовы были признать целесообразность репрессий. Можно порой удивляться бескорыстию их классовой солидарности. Они поистине люди героической революционной поры нового класса, его эпохи бури и натиска.
Правящий слой вынужден был отказаться от карательных методов сталинизма, ибо хотел властвовать через «своего» диктатора, а может быть, и без него. Сама суть хрущевской политики устраивала среду власти. Не устраивала ее форма — слишком грубая, быстрая, внезапная, несдержанное ниспровержение недавнего незыблемого авторитета. Новый класс не мог простить и не простил Хрущеву форм критики, его личных свойств, диктаторских претензий, с которыми он осуществлял критику, и главное — то, что критика Сталина неминуемо повлекла за собой стихийное отрицание всей сложившейся государственной системы.
Сталин не давал гарантий никому. В новую эпоху в среде власти нужны гарантии безопасности, поэтому она против 37–го года. Но и нужны средства подавления, потому она за 37–й год.
Трудно узнать, была ли у Хрущева и его соратников потребность знать истинное состояние общества. Многие слои этого общества поняли XX съезд и предшествующие ему мероприятия как желание власти знать правду о своем государстве. Желание знать правду, потребность разделаться с ложными представлениями были основным стимулом общественного развития первых лет хрущевизма.
На путь изображения «правды», действительного состояния дел постепенно вставала литература. Был изобретен термин «лакировка действительности», прилагавшийся к большинству произведений сталинского времени. Реальная борьба с лакировкой никогда не осуществлялась сверху. Это был один из опрометчиво брошенных терминов. Власть стремилась заменить одну лакировку другой. Величественную и громогласную более сентиментальной и сердечной. Вскоре многие лакировочные произведения были реабилитированы. «Лакировка» стала ироническим термином. К тому же в ней содержалось лишь отрицательное определение нужного искусства.
Положительным определением задач искусства, особенно литературы, на том начальном этапе была «искренность» — термин вполне в духе хрущевизма, но так же не понравившийся Хрущеву, как и «оттепель».
В. Померанцев написал свою известную статью об искренности в литературе. Статья немедленно была разгромлена А. Сурковым.
Одной из первых попыток изобразить истинное положение дел, хотя и в узкой сфере, была повесть Дудинцева «Не хлебом единым». Литературные достоинства этого произведения невысоки. Оно изобилует штампами, банальными схемами и т. д. Однако общественный отклик на его появление придает ему значение, намного превосходящее его достоинства. Повесть, хотя и весьма робко, посягала на основы. Именно поэтому она вызвала столь ожесточенный отпор. Идея консолидации сил искусства подверглась своему первому испытанию.
Некоторое время Хрущев сам возглавлял общественную критику. Увидев первые ее результаты, поняв направленность этого процесса и неминуемость цепной реакции, он быстро забил отбой. Общественная критика быстро начала расслаиваться и распадаться по социальному признаку.
Первыми, кто остановился на пути критики, были писатели — сталинисты. За ними последовали официальные либералы.
Дискуссия, развернувшаяся в Союзе писателей по поводу романа Дудинцева, показала истинное лицо официального либерализма. Привычка действовать за страх, а не за совесть, сказалась и тут. С разоблачением Дудинцева (видимо, с некоторыми колебаниями) выступил Симонов.
Он — ровесник Твардовского. По официальным позициям он всегда чуть не дотягивал до Твардовского. По читательскому успеху порой сильно превосходил. Однако каждый из его успехов был кратковременным. Твардовский завоевывал свое место в литературе раз и навсегда. Симонов, как спортсмен, должен был постоянно подтверждать свои рекорды. Его романы, поэмы, пьесы, стихи быстро запоминались, но и быстро выводились из читательского организма. Симонов — любимец и идеолог советской полуинтеллигенции. В нем есть все, что нравится полуинтеллигенту, — и молодецкий патриотизм, и умеренный национализм, и воспевание тихих радостей бытия, и достойное уважение к власти, и сентиментальность, и офицерская закваска дивизионного Киплинга. И даже известный шик ума. Поскольку советский полуинтеллигент во время войны был советским офицером, воевал, и воевал хорошо, война и для Симонова, его певца и идеолога, была периодом подъема духа. Несколько его военных стихотворений действительно отвечали настроению широкой массы. Популярность Симонова во время войны была реальная.
Любопытно, что в известные исторические периоды даже самые прозаические слои общества способны на героизм и подъем духа. Прозаический французский буржуа вместе с бывшим санкюлотом дошел до Москвы. Весьма прозаический новый класс в пору своего становления способен был на самоотверженную эпопею 30–х годов, на подлинную войну с русским мужиком, на голодный энтузиазм пятилеток, на уродливую революцию 37–го года.
Вместе со всем народом свой героический период пережила и полу- интеллигенция во время войны, с ней ее идеолог Симонов.
В истории идеологи нового класса, а Симонов является идеологом умеренного, среднего его слоя, всегда выделяли значение именно своей социальной группы, игнорируя участие в событиях других социальных слоев, выстраивая свой пантеон.
Сталин создал твердые схемы революции и гражданской войны, составил реестровые списки ее героев.
Хрущев не отказался от этих схем и списков, он лишь несколько перестроил схемы согласно своим представлениям и несколько расширил списки. Так же было и со схемой Отечественной войны.
Но есть и отличие в идеологии хрущевского времени от идеологии сталинского. Сталин настаивал на постоянном поступательном ходе развития государства. Каждый шаг его был взлетом, каждый этап — абсолютным достижением. Сегодняшнее было всегда вернее вчерашнего. Хотя с некоторого времени постоянно шла речь о традициях, они должны были лишь подтверждать правильность, закономерность, органичность сталинских решений. Сегодняшний день стоял во главе угла реалистической сталинской пропаганды.
Система Хрущева не лишена особого романтизма. Чувствуя, что прозаическая практика бюрократической системы дает мало пищи для идеалов, он поворачивал их вспять. Многие формулы начинались словом «возврат». «Возврат к ленинским нормам».
Возврат — не очень хорошее понятие для развивающегося общества. Традиция — куда лучше. Возврат свидетельствует, что развитие пошло не в ту сторону. Слово разоблачает тайную мысль.
Однако идея возврата многими слоями общества была воспринята как конструктивная. Воспринял ее, например, Симонов. А позже и Евтушенко — типичный романтик хрущевского времени.
Возврат к ленинским нормам, однако, был теорией. На деле он означал возврат целой группы ортодоксальных либералов на прежние позиции в вопросе об отношении художника и власти. Этот возврат и произошел на дискуссии о книге Дудинцева. Новым в этой дискуссии было то, что она происходила не совсем так гладко, как все предыдущие дискуссии, предписанные сверху. Здесь впервые прозвучал честный протестующий голос К. Г. Паустовского.
С этой дискуссии началось новое значение этого небольшого писателя, умелого беллетриста, никогда не блиставшего серьезными идеями. Несколько гражданских выступлений и нравственное поведение этого тяжелобольного человека в последние годы его жизни осветили новым светом весь его путь в литературе, придали ему небывалый гражданский авторитет. Именно этот гражданский авторитет и послужил причиной огромной читательской популярности Паустовского в те годы. Его имя не будет забыто. Он стал учителем жизни для некоторых молодых литераторов. Он показал, как важен нравственный облик писателя и как высоко оценивает общество любой пример гражданского поведения.