Закипел самовар.
Козел рассказывает газетные новости, которые только что прочитал Кудрин, и долдонит без конца.
Понемногу подходят другие.
* * *
Кудрин собирался чем-нибудь занять этот вечер, выделить его из других вечеров, таких однообразных с пересудами и переругиваниями.
Он прочтет им, он напомнит о их прошлой жизни, вызовет их лучшие воспоминания, введет в тот мир, где они раньше жили, и разбудит ту душу, которая их двигала.
Разве они не были правы? Разве их бунт не сама правда? Они хотели жить лучше. Кто же не хочет жить лучше? Они верили, добьются своего, победят старый мир. А на его место воздвигнут новый. И будет на земле — рай.
А, может быть, в этой борьбе за лучшую жизнь таится глухой бунт против того страшного закона, которым раз навсегда положено человеку здесь лишь мечтать, но никогда не увидеть этого рая,
Почему я должен только мечтать?
А если я его и не хочу совсем, или хочу вот чтобы сейчас, а после там, когда-то… да плевать мне на все.
А они глубоко верили! Не от одного же отчаяния обрекли себя на голод и тюрьму и смерть. Они не боясь ее, отдавались ей: пусть их телами она задушит этот мир и сама задохнется, а из их крови встанет новый — и бессмертный.
Кудрин читал.
Книга мало подходила к его мыслям. Но ему казалось, именно этими словами он и передаст всю свою душу.
Почему я должен пресмыкаться, а в награду за мое рабство только мечтать?
Кто положил закон? Зачем положен закон? И разве нет силы снести с земли эту твердыню и рассеять ее навсегда?
И если все это так, где же вольность? где искать ее?
Нет, — человеческой жертвой, человеческой мукой земля возьмет свою свободу.
Кудрин слышал свой голос, но этот голос был не его, а чей-то повелительный и грозный, — ее.
И он не может не повиноваться ей.
Он поползет на коленях и будет собирать прах от ее ног и будет просить ее, не смея сказать, просить этими глазами, и пусть она ударит его по глазам, пусть она еще и еще ударит его, только бы позволила идти за ней.
— Да, человеческой жертвой, человеческой мукой вы возьмете рай и не в мечте только, а здесь!
— Был у нас один сапожник Флотов, — насколько мог тихо сказал сапожник Иван Козлу, — колбасу любил до страсти. Так он, ты мне поверь, тоже говорит раз, будто рай действительно будет и самый настоящий вроде какой-то огромной повсеместной колбасной: и ешь и нюхай, сколько влезет
— В колбасных ловко пахнет! — обрывисто заметил Козел и, отвернувшись от Ивана, закрыл свой единственный глаз.
Кудрин продолжал.
Он уже ничего не понимал, сами собой выговаривались строчки, сами собой выкрикивались фразы.
— А еще был у нас такой Лаврун, — шептал Иван, — хоть что хочешь, сделать может. Вот мы и поспорили раз, а он и говорит: хотите, говорит, я сейчас нагишом в муравейник сяду и, не пикнув, высижу четверть часа. Ан, говорим, не сядешь! Ан, говорит, сяду! Лес, как тут, неподалеку. Вот и отправились. Нашли кочку. Спустил он с себя штаны да, не говоря худого слова, и плюхнулся. Так они его, поверь мне, как есть выели, сам я осматривал. А ему хоть бы что, оделся да и домой. Только после все почесывался.
— Конечно, — отозвался шорник Лупин, — муравей не бумажка…
— Ха-ха! — кто-то не удержавшись громко захохотал.
Кудрин читал.
И не видел ничего вокруг себя, не замечал, что творилось в комнате, — он видел ее, она одна стояла перед ним такая, как ее встретил…
Комната, между тем, набивалась публикой.
Это с хозяйской половины завсегдатае гости. Дверь не была заперта: какой-то один зашел полюбопытствовать, а за ним другой, а за ним и третий. Сначала скромно и тихо. Но потом от тесноты ли, либо оттого, что некоторые были не в себе и хоть кричать не кричали, чтения вовсе не было слышно.
Комната дымилась: по полкам и потолку лез табачный дым и медленно спускался на пол грудой окурков.
Свободного местечка не было.
Чьи-то руки, будто отделенные от туловища, висели в увязающем воздухе, сливались друг с дружкой и разлипались, и какая-то нога, лебезя, все ходила кругом, да подковыривала.
И вот чей-то палец кривым толстым ногтем принялся водить по книге.
— Скажите, пожалуйста, как вас зовут?
Но Кудрин все еще бормотал что-то, отгоняя назойливый палец, как муху.
— Скажите, пожалуйста, как вас зовут? — и что-то шершавое погладило его руку.
Книга упала под стол.
— Я вас где-то встречал, — тянул тот же спотыкающийся голос.
— Вы г-н Кудрин, позвольте с вами познакомиться, я — Пундик!
Кудрин оторопел.
— Я ничего не понимаю, — сказал он Пундику.
— А я все понимаю, я — паспортист, и все это ерунда.
— Вот, вот видите, — загородил Пундика Козел, — вот она…
И отливаясь, долбили крики и разговоры.
— Вы, как хозяин, — тянул спотыкающийся голос, — эту ночь веселей… проведем.
— Это черт знает! — слесарь Гаврилов, обозленный, поднял кулак.
— Ура! — заорала комната, — ура!
— Дура-дура! — пересекались крики.
Должно быть, пробило полночь. Хлопало, пузырило, чокалось.
Несколько рук потянули Кудрина.
Полон стол был в бутылках. Натащили гости.
— Обязательно — как хозяин — с новым годом, — тыкали Кудрина.
— Александр Иванович, а Александр Иванович, — подчивал сапожник Кирилл, — а это мое приобретение. Фекла принесла, сам коптил, сам солил.
— Яичка-с, яичка-с, — латошил какой-то скользкий.
Кудрин не сопротивлялся.
— А колбасики, Александр Иванович, а Александр Иванович, сам коптил, сам солил.
В глазах зеленело, подкашивались ноги. Отшибало память.
— Может, нам продолжать чтение? — спросил растерянно Кудрин.
— Черт с ними, лучше уйти, — сказал Гаврилов.
— В сарай? — захохотал Лупин.
— «Во пиру была, во беседушке…» — завизжал вдруг пьяный старушечий голос.
Расступились.
Посередь комнаты не ходила, а сигала хозяйка-старуха, размахивая сулеёй во все стороны.
И шла прямо на Кудрина, зацепила его незанятой костлявой рукой. Проливая водку, полезла целоваться.
Кудрин не сопротивлялся и, как ни противно, поцеловал пьяную старуху. Но старухе мало было, она хотела еще, еще раз, — и липкий, беззубый ее рот тыкался в его губы, старался прикусить и подержаться, а лягушачий ошпаренный язык норовил послаще всунуться…
Хохот перебивал все крики.
— Ай-да бабушка!
— Да она любую за пояс заткнет, ха-ха-ха!
— Ху-ху-ху!
— Саня, Саня, — куёвдилась старуха, — ух, хвостом пройдусь, сверлит, тело прыгает, ух! да — а, во пиру была…
— Александр Иванович, а Александр Иванович, — жужжал на ухо сапожник, — сам коптил, сам солил… варененькой… копчененькой.
— Я вас обидел, раз-дра-жил! — хватал за руку телеграфист, — я, можно сказать… мы пришли без позволения… чтение послушать… как какие-нибудь свиньи-нахалы и тому подобное.
— Ну что ж, что старуха, — я знал одну.
— Дохлая кобыла.
— Нет, не дохлая.
— Ну и черт с тобой!
— Я стыда не знаю, — кричит осипший голос, — кой стати Богу молиться, я — старуха!? — и, пожимая плечом, хозяйка снова зацепила Кудрина и молодецки, будто в двадцать лет, чижиком закружилась с ним.
Он выделывает невероятные прыжки, подпрыгивает мячиком и одного хочет: удержаться и не упасть.
А может быть, он просто мячик, а все остальное — недоразумение? Очки запотели, ничего не разбирает. Только один рот ошпаренный, сжимающийся, как резинка, летает в глазах.
— Али скачет, али пляшет, али прыгает, — причитает старуха, приговаривает, — ух сейчас, ух пойду, пойдем Саня в баню — в баню.
И не вынесла нога: со всего размаха грохнулась старуха, а за ней и Кудрин. И сулея кокнулась: брызнув, полилась водка по полу.
— Я вас обидел, можно сказать, безобразный труп ужасный, я раз-дра-жил?
Несколько человек бросились на хозяйку. Откуда-то появилась веревка. Стали веревкой скручивать.
— Сволочь, целую бутылку, эка сволочь!