Но уж Роза была не на коленях, Роза валялась на полу ног Турки и так кричала, словно били ее, и всю душу в ней выворачивало.
Турка схватил графин, налил воды.
Да что же это он сделал такое, отчего она так бьется и кричит?
Но Роза не притронулась к стакану, не поднялась и, лежа на полу в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко, громко плакала, сжимая крепко в руке галстук середку в виде черной бабочки.
Турка не узнал Розы: это совсем не бледненький робкий и плутоватый подросток, это была исступленная женщина, которую давило горе, старя и кривя ей лицо.
И в дверь стучат: требуют отпереть.
Турка ходил вокруг Розы, не зная, что делать.
— Успокойся, — трогал он Розу, — ну, что такое галстук? Ей-Богу, я ничего не сказал!
В дверь стучали. И, казалось, не только в дверь, но и во все стены стучали и в потолок, и не кулаком, а молотом.
И пришлось отворить, — все равно дверь сломают.
Турка отпер.
Околоточный, городовой, номерной, извозчик и с ними какая-то девица, должно быть, соседняя, из соседнего номера, вошли в номер.
— Что у вас такое? — околоточный подозрительно оглядывал и раздетого Турку и бьющуюся на полу Розу.
— Ничего, — ответил Турка, — я совсем ничего!
И бросился к Розе, поднял ее с пола и кое-как усадил на диван.
Роза не обращала внимания на вошедших, не видя и не слыша никого, взвизгивая, громко плакала.
Околоточный предложил Абдул-Ахаду одеться: Турка пойдет с ним в участок и там протокол составят.
Да что же это он сделал такое?
Разве он бил ее?
Или сказал что-нибудь обидное?
Ровно ничего — ровно ничего худого он ей не сделал, и не думал.
Турка торопливо, как провинившийся, одевался.
Но руки не слушались: и не застегивалось и не прилаживалось, как следует.
А кругом стояли и смотрели на него, как на какого-то пойманного воришку, и, казалось, подмигивали ему:
«Что, мол, взял? Попался!»
В кармане у него было золото, он все положил Розе в ее незанятую руку и пошел с околоточным в участок.
За околоточным вышли и другие: вышла соседняя девица, извозчик и номерной — они свое дело сделали, их больше не требуется.
Осталась только Роза.
Она все плакала, сидя на диване в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко плакала, крепко сжимая в руке галстук — середку в виде черной бабочки и золото Турки.
Она одна осталась в номере, и с нею невский курносый городовой.
Рассказы, не вошедшие в циклы
Опера*
Серое холодяще-пыльное утро.
Дежурный городовой перелистывает справочную книгу, — он заспанный и зеленый, позевывает.
Все время звонит телефон. У телефона околоточный.
— Где дела о пожарных… вознаграждение медалями?.. Да, медалями… Не-ет-?! — надсаживается околоточный.
В полицейское управление вваливается нагруженный почтальон.
Седой стриженый старичок-писец разбирает пакеты:
— Это статья не нашенская, — бормочет себе под нос стриженый старичок, — не нашенская.
— Ваше благородие, — слышится голос с заднего хода, — ваше благородие, третий месяц толкусь, явите Божескую милость.
— Ты Снегирев, — околодочный говорит на телефонный лад, — ты, Снегирев, иди в воинское присутствие, слышишь, там и подожди, подождать маленько не беда.
Где-то на заднем дворе заиграла шарманка.
Стучат и громыхают ломовики.
Грязные тучи тупо ползут на солнце и, золотясь, грязные расплываются.
Немилосердно скрипит перо.
— Подождите, скоро приедут, — басит городовой, впуская просителя в приемную полицеймейстера.
Ударили по постному к поздней обедне.
И звон в постный колокол монотонностью выматывает всю душу.
«Должно быть, покойник, — подумал Слякин, — а то бы давно пора кончить!» — и перевел глаза от пробитого матового стеклышка своего дворянского помещения на стену, оглядел ее всю и опять остановился на выскобленной надписи Кусков фокусник и опять перечитал висевший под надписью розовый лоскуток афиши, извещавшей о заезжей опере, нервно потянулся и, не зная, за что еще приняться, зевнул по-собачьи.
Соломенный продырявленный стул хряснул и закачался.
* * *
Слякин припоминал все происшедшее с ним с самого начала, припоминал не только злополучный вчерашний вечер, окончившийся дворянским помещением, но и всю свою жизнь с самого начала и там в Петербурге, и в этом дырявом городе, куда занесла его нелегкая.
Так проходило время в ожидании полицеймейстера.
От полицеймейстера зависело: сидеть ему тут на противном стуле взаперти или гулять по опротивевшим улицам на свободе.
В городе Слякин был всякому известен, имел репутацию хорошего репетитора и почти от каждой матери пользовался уважением, так как дети, которых он подучивал, переходили в следующий класс без всяких переэкзаменовок. О прошлом его мало кто не знал, и все относились к его неблагонадежности не то, чтоб одобрительно, а с некоторым сожалением, как если бы у него в самую скверную осень единственное пальто украли. И он ходил на глазах у всех один и не то кургузый, не то без пальто в промокшей прилипающей к телу одежде, и, если даже погода стояла ясная, казалось все, будто дождик его помачивает. Безобидный и никого не укусит.
И случись же этой проклятой опере, залетела она в город чуть ли не с самого неба. Не послушать оперы, когда нет под боком даже солдат-музыкантов, которые на трубе играют, это все равно, что водить пчелу, а меду никогда не отведать.
Подыскав себе компанию из страстных любителей музыки, которыми в таких городах хоть пруд пруди, Слякин заблаговременно взял ложу. И сделан был между ними уговор крепко, чтобы во время действия вести себя, как подобает: не подпевать и не разговаривать, а главное — и это пуще всего, — в театр не опаздывать. Когда-то еще выпадет такой счастливый час — послушать оперу!
Но видно уж кто-то вообще этими нехорошими делами занимается, иначе и объяснить нельзя все те случайности, от которых не больно поздоровится.
Такая нехорошая случайность произошла с Слякиным, а от нее уж и все остальное и то, что сидит он в дворянском помещении, ждет полицеймейстера, от которого зависит, сидеть ему тут на противном стуле взаперти или гулять по опротивевшим улицам на свободе.
Слякин в театр опоздал.
Он явился в театр, когда занавес еще не подымался, но пока-то разделся, да пока отыскивал свою ложу, опера началась. И дверь в ложу оказалась запертой. Все-таки под дверью стоять невозможно, ведь он не виноват, его ученик задержал, Степанов третьеклассник — тупица, и часы у него на минуту отстали, он не виноват. Слякин попробовал постучать, но ответа не последовало. И не будет ответа, потому что сам же он и уговор этот сочинил: ложу запереть и на стук не отвечать.
Опера была в самом разгаре. Боже, как пели, так, кажется, нигде не поют, и ни в одном, даже заграничном театре так не поют. Какой-то тенор выводил такую ерунду и так ловко, ну и так хорошо, что, кажется, нет его выше во всем мире и ничего уж не хочется — вечно бы слушать его или уж быть самому этим тенором и вечно петь ерунду.
До Слякина долетали какие-то обрывки, дразнили его, а он, потеряв всякое терпение и наплевав на уговор, принялся из всей мочи дубасить в дверь, требуя открыть ему дверь немедленно.
Он не виноват, он пришел вовремя, он не виноват, что у него капельдинер пальто долго не снимал и что он близорук и сразу ложу свою не нашел, ведь он с четырнадцати лет очки носит, он не слыхал оперы вот уж пятый год, пять лет будет, как его сюда без его согласия в этот город впихнули, — из Петербурга выслали, он долго в тюрьме сидел, ему должны открыть, он требует, он имеет право требовать…
«Пустите меня, слышите, отворите же, наконец, ведь это подло, понимаете!» — и руками и ногами и всем своим голосом требовал Слякин и с таким упрямством и ожесточением, что на другом конце театра с другой стороны лож слышны были эти все настойчивее и упорнее выражавшиеся требования.