Закончив кормить, она салфеткой вытерла ему рот, пригладила рукой волосы, подтянула повыше одеяло и поправила воротничок пижамы. Все это дона Граса делала мягко, заботливо, и от нее веяло теплом и уютом. Глядя на больного беззащитного отца и ухаживающую за ним мать, Томаш был поражен этим удивительным единением родителей.
Они прожили в семейном союзе пятьдесят лет, делили радости и печали, никогда не разлучались, и сыну было горестно сознавать, что сейчас они радуются, быть может, последним мгновениям, и путь их скоро разойдется, как у горизонта расходятся земля и небо. Их объединяла зрелая любовь, и в основе этого чувства лежала уже не кипучая безрассудная страсть, а нежная привязанность, глубокое взаимопонимание и трогательная забота друг о друге.
Немного успокоившись, Томаш тоже приблизился к кровати и взял в свою руку холодную и немощную ладонь отца.
— Ну как ты, а? — спросил он, силясь изобразить улыбку.
Старик слабо улыбнулся в ответ и медленным взглядом обвел свою кровать.
— А ты не видишь? Я уже ничего не могу делать сам. Меня кормят с ложечки. Переодевают. Подмывают, как младенца.
— Это только сейчас. Когда тебе станет лучше, ты опять будешь все делать сам, вот увидишь.
— Лучше уже не станет… — Отец сделал жест, выражавший усталость и бессилие.
— Не говори ерунды. Конечно, станет!
— Я сплю теперь все время… Силы иссякли. Я как будто вернулся в детство. Только детство наоборот. — Губы математика дрогнули в едва заметной усмешке. — …Какой будет смерть?
— Мануэл, ну что ты такое говоришь! — перебила жена. — Еще накликаешь…
— Я все время спрашиваю себя, — прошептал умирающий, — что меня там ждет.
— Замолчи и не смей больше вести такие разговоры. Тебя послушать, так можно подумать, что ты действительно… что ты…
— Грасинья, дай мне выговориться. Для меня это важно. В последние месяцы меня замучила бессоница, — уже почти неслышно прошептал Мануэл Норонья, обращаясь снова к сыну. — Я ложился спать и не мог заснуть, ворочался, крутился в постели, и в голову все время лезли мысли о смерти, о небытии. Ужасная вещь…
— Да ладно тебе, — чтобы не молчать, сказал Томаш.
— Вот я и думаю: какой будет смерть? — Он глубоко вздохнул. — Какое оно, небытие после нее? Такое же, как до рождения? Может, наша жизнь, как Вселенная, начинается Большим взрывом и кончается Большим сжатием? — Он плотно сжал губы. — Мы рождаемся, растем, достигаем расцвета, а затем начинаем слабеть и умираем. — Посмотрел на сына пронзительным взглядом. — Всего-навсего только это? Неужели жизнь сводится лишь к этому?
— Отец, не много ли ты думаешь о смерти?
Старик скривил рот.
— Немного думаю. Что есть, то есть. А кто не думает, оказавшись в моем положении? Но может, больше даже, чем о смерти, я думаю о жизни. Иногда мне думается, что жизнь — это ничтожная суета. Я умру, и никто во всем мире не заметит, что меня больше нет. Как когда-нибудь Вселенная не заметит гибели человечества. Как потом вечность не заметит гибели Вселенной. Все: и мы сами, и то, что вокруг нас, — сущая мелочь, прах, тлен, пыль. — Он повернул голову. — А иногда мысли приходят совсем другие, и я думаю, что все мы рождаемся со своим предназначением, каждый исполняет отведенную ему роль, и все вместе составляем задуманный с грандиозным размахом план. Роль может быть смехотворно маленькой, может казаться столь незначительной, что и сама жизнь начинает представляться потерянной — зряшной и никчемной. Но кто знает, не станет ли в конечном итоге эта крошечная роль решающей и судьбоносной в развязке грандиозного космического действа? — Грудь старика тяжело вздымалась, он устал. — Возможно, мы как маленькие бабочки, которые взмахом хрупких крылышек способны породить катаклизмы в далеких уголках Вселенной.
Томаш протянул руку и сжал холодные пальцы.
— Думаешь, мы когда-нибудь сможем разгадать тайну всего?
— Чего именно — «всего»?
— Жизни, существования, Вселенной, Бога. Всего.
Мануэл вздохнул. На лице его отражалась нечеловеческая усталость, веки опускались на глаза, будто налитые свинцом.
— Аугушту знал ответ.
— И каков ответ?
— Изречение Лао-цзы. — Отец умолк, ему не хватало дыхания. — Этой мудрости Аугушту научил его давний друг, тибетец. — Он усилием воли напряг память. — Постой-ка, как же она звучит…
В палату вошла Берта.
— Все, довольно, — решительно сказала она. — Вы и так уже слишком задержались. Пациенту нужен отдых.
— Один момент, — попросил Томаш. — Так что сказал Лао-цзы?
Отец кашлянул и едва слышно прошептал.
— «В конце безмолвия лежит ответ, — процитировал он. — В конце наших дней лежит смерть. В конце нашей жизни — новое начало».
Мобильный зазвонил, когда они выходили из больницы. Мать вытирала слезы, которые теперь неудержимо текли из глаз, застилая взор.
— Hi, Томаш, — прозвучало в трубке.
Это был Грег.
— Да, слушаю, — сухо ответил Томаш. — Что, выбили показания? Она сказала вам все что вы хотели?
— Да ничего такого не было, мы же не дикари.
— Ах, вот как? То есть в иракских тюрьмах вы тоже обошлись без применения подобных методов?
— Ну… там совсем другое дело.
— А в Гуантанамо?
— И это тоже другое дело.
— А чем они другие-то? В чем отличие? — ледяным тоном резал правду-матку португалец. — В одном случае речь шла об иракцах, в другом — об афганцах, а она — иранка. Велика ли разница?
— Послушайте, нам надо было задать ей ряд вопросов, — миролюбиво сказал Грег. — Доктор Пакраван располагает весьма ценными сведениями, и мы не имели права не воспользоваться такой возможностью. В конце концов дело касается национальной безопасности! Будьте спокойны, все было цивилизованно. Кстати, могу сообщить, что никакой дополнительной информации нам вытащить из нее не удалось.
— Отлично сказано.
— В Лэнгли ею очень недовольны.
— Рад слышать.
Грег раздраженно щелкнул языком.
— Послушайте, Томаш, мне не до шуток. Я звоню, потому что получил насчет нее указания из Лэнгли. Там считают, что ее лучше отправить обратно, раз она не желает сотрудничать.
— Вы этого не сделаете!
— Почему же?
— Да потому… потому что ее там убьют. Она помогла мне, это вы понимаете?
— А мы-то тут при чем?
— Иранцы теперь уверены, что она переметнулась на сторону ЦРУ.
— Повторяю, — невозмутимо сказал Грег, — мыто тут при чем? Нам не за что ее благодарить. В конечном счете нам она помочь не захотела. И с какой стати нас должно заботить, как к ней отнесется режим, который она выгораживает!
— Если она что-то и пытается сделать, так это не предать свою страну, и только. Вы не находите, что это более чем естественно?
— Тогда вполне естественно и то, что мы ее репатриируем. Вы не находите?
— Нет, не нахожу! — впервые за время разговора Томаш чуть не сорвался на крик. — Я нахожу это преступным. Не вы ли недавно клялись мне защитить ее от иранских спецслужб?
— Послушайте, Томаш. Мы брали на себя обязательство обеспечить ей необходимую защиту в обмен на раскрытие тайны рукописи Эйнштейна. Как я понимаю, на данный момент вы нам эту тайну не раскрыли, не так ли?
— Основное я вам уже сказал, а от раскрытия тайны меня отделяет самая малость.
— Это уже другой разговор.
— Дайте мне еще несколько дней.
Возникла короткая, но напряженная пауза.
— Невозможно, — наконец ответил Грег. — Сегодня вечером с военно-воздушной базы Келли в Техасе сюда вылетает самолет ЦРУ. В Лиссабоне он будет завтра на рассвете, и уже в начале девятого утра борт должен взять курс на Исламабад. В Пакистане вашу подругу передадут иранцам.
— Вы не можете этого сделать! — теряя самообладение, закричал Томаш.
— Это не мое решение. Оно принято в Лэнгли, и его уже начали выполнять. Я получил информацию, что соответствующий приказ направлен в Объединенный центр командования и управления боевыми действиями, расположенный на базе ВВС в Келли.