— Не надо волноваться, для этого нет причин.
— Куда же ты летишь, Томаш?
— Сначала во Франкфурт, а там пересаживаюсь на рейс до Тегерана.
— Тегеран? Но это, кажется, где-то на арабском Востоке?
— В Иране.
— В Иране? И зачем тебя несет в эту безумную страну, Боже милостивый? Ты разве не знаешь, что они там все фанатики и ненавидят иностранцев?
— Не надо преувеличивать!
— Нет, серьезно! Буквально на днях я видела в новостях. Эти арабы, такое впечатление, только и занимаются тем, что жгут американские флаги и…
— Они не арабы, а иранцы.
— Ну да уж! Арабы такие же, как и иракцы, и алжирцы.
— Да нет же, они не арабы. Мусульмане — да, но не арабы. Арабы относятся к семитам, а иранцы — к арийской ветви.
— Ты сам подтверждаешь мою правоту! Раз арийцы, значит — нацисты!
На лице у Томаша появилось почти отчаянное выражение.
— Ты перепутала все на свете! — воскликнул он. — Ничего подобного! Арийцами называют представителей индоевропейских народов, например, индийцев, турок, иранцев и европейцев. А арабы — это семиты, равно как и евреи.
— Меня это не интересует. Арабы или нацисты, все они одного поля… целыми днями на коленях лбами бьются в сторону Мекки или же взрывают везде свои бомбы.
— Опять ты нагнетаешь!
— Ничего я не нагнетаю, я знаю, о чем говорю.
— Но ты там ни разу не была, чтобы заявлять такое, да еще столь безапелляционно!
— Мне и не нужно там бывать. Я и так прекрасно знаю, что в их краях творится.
— А, вон оно как! И откуда же тебе это известно?
Мать остановилась у плиты, посмотрела сыну в глаза и подбоченилась.
— Откуда! По телевизору видела, в новостях.
Томаш уже доедал сладкое, когда послышался отцовский кашель. Мгновение спустя дверь отворилась, и появился Мануэл Норонья — в домашнем халате и с всклокоченными волосами.
— О, привет, Томаш! Как твои дела, нормально?
Сын встал из-за стола.
— Привет, отец. Как ты?
На лице старого профессора математики отобразилась нерешительность.
— Более или менее.
Он сел за стол. Жена, занимавшаяся посудой, бросила на него ласковый взгляд.
— Ты съешь что-нибудь, Манэл?
— Только если супу.
Граса налила в тарелку горячего супа и поставила перед мужем.
— Ешь на здоровье. Может, еще чего-нибудь?
— Нет, спасибо, этого достаточно, — сказал Мануэл, выдвигая ящик, чтобы взять себе ложку. — Я не особо проголодался.
— Ну, если все-таки захочешь, в холодильнике есть мясо. Его только на сковородку бросить… — Она вышла из кухни и надела жакет. — А я, пользуясь случаем, сбегаю в церковь Святого Варфоломея. Ведите себя хорошо, ладно?
— Ладно, мам.
Граса Норонья вышла из квартиры, оставив отца и сына вдвоем. Томаша эта уловка матери в восторг не привела. В конце концов ему всегда была ближе она, женщина ласковая и словоохотливая, нежели отец, мужчина серьезный и молчаливый, живший затворником в своем кабинете, в мире чисел и уравнений, отстраненный от семьи и всего окружающего.
Тягостное безмолвие повисло в квартире, нарушаемое позвякиванием ложки о тарелку да еще непроизвольными звуками, издаваемыми Мануэлом Нороньей при проглатывании пищи. Томаш задал отцу несколько вопросов о его бесследно пропавшем коллеге, Аугушту Сизе, но отец знал лишь то, что уже стало достоянием гласности. Он добавил только, что случившееся переполошило и напугало всех на факультете, и заместитель профессора Сизы некоторое время даже старался как можно реже появляться на улице, выходил из дома только в магазин за продуктами или если нужно было что-либо куда-то отнести.
Тема, связанная с профессором Сизой, скоро исчерпала себя, и Томаш не знал, о чем еще поговорить с отцом. Он вообще-то и не помнил, чтобы они когда-нибудь беседовали. Но тишину надо было заполнить, и он стал рассказывать о своем недавнем посещении Каира, детально описывать стелу, которую ездил осматривать в Египетский музей. Отец слушал, ничего не говоря и лишь изредка покрякивая в знак одобрения, но было очевидно, что за словами сына он следил невнимательно. Мысли его блуждали где-то далеко, занятые, вероятно, тем, что ему уготовила болезнь, а может, они витали за горизонтом реального, в области математических абстракций, где и прежде так часто пропадал профессор Коимбрского университета.
Снова воцарилось молчание.
Томаш мучительно придумывал, что бы еще наплести. Он всмотрелся в отца, в его усохшее и сморщившееся бледное лицо, субтильное старческое тело. Отец семимильными шагами приближался к концу. Но даже сознавая это, Томаш — грустная истина — не находил слов, чтобы просто с ним поговорить.
— Как ты себя чувствуешь, отец?
Ложка с супом застыла у рта. Мануэл Норонья посмотрел на сына.
— Я боюсь, — коротко сказал он.
Томаш уже собирался спросить, чего тот боится, но вовремя спохватился — столь очевиден был ответ. И именно в тот момент, в то самое мгновение, когда он не дал сорваться уже вертевшемуся на кончике языка вопросу, его вдруг как громом ударило: свершилось нечто новое и важное! Этим своим ответом отец приоткрыл свою душу и впервые сказал ему о том, что чувствует. И тотчас словно произошло чудесное превращение — стена, разделявшая отца и сына, рухнула. Через непреодолимую реку перекинулся мост. Полоса отчуждения исчезла. Великий человек, гений математики, который жил в окружении уравнений, логарифмов, формул и теорем, снизошел на землю и обратился лицом к своему сыну.
— Я понимаю, — лаконично заверил его Томаш.
Отец покачал головой.
— Нет, сын. Не понимаешь. — Ложка с супом наконец достигла рта. — Мы живем так, будто наша жизнь вечна, а смерть нам уготована через очень много лет, так нескоро, что об этом не стоит и задумываться. Смерть представляется нам некой абстракцией и не более того. Между тем я, например, всецело посвящаю себя своим научным изысканиям и преподаванию в университете. Для твоей матери нет ничего важнее, чем ее церковные дела и сопереживание человеческим страданиям, которые ей показывают в новостях, или героям книг и телесериалов. Ты с головой поглощен своими заботами — о зарплате, жене, которой у тебя уже нет, о папирусах, стелах и других древних, но отнюдь не судьбоносных реликвиях. — Мануэл Норонья бросил взгляд в окно, выходившее на Праса-ду-Комерсиу, на сидевших внизу, на открытой террасе посетителей кафе. — Знаешь, люди бредут по жизни, подобно лунатикам, пекутся о тщетном, мечтают разбогатеть и стать знаменитыми, завидуют другим и размениваются на мелочи, которые гроша ломаного не стоят. Живут бессмысленной жизнью. Принимают пищу, спят и придумывают себе проблемы, дающие им занятие. Во главу угла ставят второстепенное и забывают о сущностном. — Он покачал головой. — Однако в действительности смерть — это никакая не абстракция. На самом-то деле она уже здесь, поджидает за углом. А мы все бредем себе как лунатики по дороге жизни. Но вот однажды является врач и говорит: вы можете умереть. И в этот миг, когда сладкое сновидение вдруг резко сменяется леденящим кровь, невыносимым кошмаром, наступает пробуждение, и мы просыпаемся.
— И ты проснулся?
Мануэл Норонья встал из-за стола, поставил пустую супную тарелку в мойку и пустил воду, ополаскивая ее под струей.
— Да, я проснулся, — сказал он, закрывая кран и возвращаясь за стол. — Проснулся, чтобы прожить, если получится, свои последние мгновения. Проснулся, чтобы увидеть, как уходит жизнь, — его взгляд переместился на мойку, — стремительно утекает, как вода через слив этой раковины. — Он кашлянул. — То, что со мной происходит, повергает меня иногда в дикую ярость. Я начинаю задавать себе вопрос: почему я? почему это случилось со мной? Ведь на белом свете великое множество индивидов, которые только небо коптят! Почему, с какой стати это должно было произойти именно со мной? — И проведя рукой по лицу, продолжил: — Знаешь, мне тут недавно по пути в клинику попался навстречу Франсишку, которого все зовут Шику-Выпивоха. Помнишь такого?