— В самом деле? — недоверчиво протянул пан Плишка.
Помолчали. Антось все смотрел на пруд, где солнце, проникая сквозь сень росших вокруг деревьев, купало в воде золотые косы. А пан Плишка смотрел на желтое, худое лицо мальчика, на его воспаленные веки, дырявые башмаки. Потом, тяжело вздохнув, отвел глаза и стал прислушиваться к тихой беседе рабочих, которые, сидя на деревянных настилах вокруг прудков, грелись на солнце…
— А знаете, пан Плишка, мы с мамой на Троицу поедем в деревню!
— В деревню? Зачем? — ужасно удивился пан Плишка.
— Как зачем? Отдохнуть на свежем воздухе… ну, и потом…
— Да что там хорошего, в деревне? Сидел бы лучше дома и занимался… Только башмаки трепать…
Антось, сердито посмотрев на него, взял жестянку и ушел.
Пан Плишка закурил трубку и медленно выпускал дым.
— Ага, значит, башмаки ему надо будет купить не сейчас, а когда вернется из деревни… Там он их изодрал бы в два дня. И чего они не видали в деревне? Глупые!..
Гудок уже звал на работу, и пан Плишка поспешно вытряхнул золу из трубки.
Долго думать о деревне не пришлось, потому что опять сверху и снизу полетели крики:
— Подъемник, в сушилку!
— Подавай в отделочный!
— Эй! В красильный!
И пан Плишка поднимался, спускался, возил, останавливался, забирал и выгружал, но делал это как-то рассеянно, потому что в мозгу у него гвоздем засел вопрос: зачем они едут в деревню?
Он совершенно этого не понимал, был искренно удивлен и, вероятно, потому этот вопрос не давал ему покоя.
Вдруг он вздрогнул и прислушался к беглому разговору своих соседей-рабочих, в то время как он вез их с вагонетками снизу на четвертый этаж:
— Едешь, Адам?
— Еду. Я с осени не видел родителей.
— Значит, выезжаем в субботу вечером?
— Да. Два дня праздника.
— Я уж ни рук, ни поясницы не чую от этой каторжной работы!
— А у меня что-то грудь болит.
— Ведь это Троица будет, да?
— Ну, конечно. Не знаешь, что ли?
— Ох, в этой фабрике у человека голова идет кругом и память отшибает…
— Ты куда это собрался? — быстро спросил пан Плишка.
— Домой, на праздники.
— А далеко ли?
— Нет, где же далеко… Поездом до Лукова, а оттуда еще с милю пешком.
— Луков… Луков… Это где-то поблизости от Шляхетской Воли?
— Ну да. Шляхетская Воля в том же приходе, рядом с нашей деревней.
— Так ты из какой же деревни?
— Из Верхней Мшавы.
— Ага… это от шоссе сразу налево… да, да… — припоминал пан Плишка.
Рабочие вылезли из подъемной машины. В течение дня пан Плишка еще несколько раз возил их, но уже ни о чем не расспрашивал, только как-то особенно внимательно присматривался к ним и молчал.
«Шляхетская Воля! Моя родная деревня! Моя!..» От этого неожиданного воспоминания никак невозможно было отделаться, оно мешало ему, как лошади — удила, которые она грызет, грызет и не может перегрызть.
Он все-таки презрительно усмехнулся: что ему за дело до этой деревни!
«В деревню им зачем-то понадобилось, хамам!» — думал он с раздражением.
Пан Плишка был из шляхтичей Шляхетской Воли, у которых все хозяйство — три полоски земли да один коровий хвост. Но, как-никак, шляхтич! И он именно теперь остро осознал это.
«Лет тридцать уже этому будет… — соображал он не спеша. — Да… три года… и еще пять… а потом этот городишко Лодзь и фабрика… Тридцать лет, ну-ну! Немалое время…»
Он удивился: до сих пор ему как-то не приходило в голову, что все это было так давно. Оглядываясь назад на прошлое, на эти долгие тридцать лет, он испытывал и грусть и какую-то тревогу. Мозг его усиленно работал, душа с трудом продиралась сквозь чащу минувших лет, серых, пустых, затерявшихся в памяти, назад ко временам молодости… к годам детства, когда он пас коров… к самому началу жизни.
И только сейчас, в эти минуты, он вспомнил, что был когда-то молод, что у него была семья, родная деревня… совсем иная жизнь…
«Хамы! И чего они едут в деревню?» — думал он, все больше сердясь и, как от злых собак, отбиваясь от воспоминаний, которые выползали откуда-то из темных щелей мозга, множились и все настойчивее осаждали его.
Впервые за двадцать лет пан Плишка сегодня работал плохо. Он не слышал сигналов, путал этажи, часто проезжал мимо, не забирая груза, и скрывался в глубинах своего колодца. Из-за этого возникал полнейший беспорядок и путаница. Материалы запаздывали, некоторые машины стояли, ожидая их. Все обратили внимание на небывалую рассеянность пана Плишки.
В субботу, когда платили жалованье, кассир сделал ему замечание.
— Плишка, платите штраф за неисправную работу и опаздывание.
Пан Плишка с минуту стоял как пораженный громом. Потом вышел из себя:
— Меня штрафовать! Меня! Да я двадцать лет работаю здесь и ни разу не проштрафился. Не буду платить!
— Заплатите! Так приказал пан Демель.
— Пан Демель?.. Ну, ладно, штрафуйте, — согласился он с неожиданной покорностью.
— Пан Демель! — повторял он тихо, выходя с фабрики.
Воронок уже ждал его за воротами и приветствовал радостным лаем.
— Воронок! Пан Демель обидел твоего хозяина. Слышишь? Пан Демель!..
Воронок в ответ грозно зарычал и погнался за невидимым обидчиком, чтобы отплатить за хозяина.
А вечером пан Плишка как будто уже забыл обо всем. Он сидел в своей комнате у окна, курил трубку и ни с кем не заговаривал, даже на Воронка не обращал внимания.
Рабочие, жившие в той же квартире, поспешно собирались в дорогу, мылись во дворе у насоса, наряжались в лучшую свою одежду, и в квартире царило праздничное настроение. Хозяйка, пани Радзикова, и Антось помогали им укладываться и связывать узлы.
— Что везете своим, Адам? — спросила пани Радзикова.
— Матери платок, отцу шапку, а девчонкам бусы.
— А вы, Петр?
— Образки. И матери на юбку.
— А Юзеф?
— Я — ничего. Я же не еду! Куда мне ехать, к кому? Разве есть у меня кто в деревне? — резко отозвался Юзеф и, всердцах отшвырнув с дороги стул, вышел во двор.
До поздней ночи слышались оттуда звуки его гармоники. Юзеф играл без передышки, словно хотел заглушить тоску одиночества.
А пани Радзикова разложила на столе все приготовленные для деревни подарки, рассматривала их при свете лампы и укладывала бережно, как святыню.
«Эх, дурачье», — подумал пан Плишка, кликнул Воронка и ушел во двор, к Юзефу. В нем зашевелилась вдруг неприязнь к этим людям, их сияющие лица стали ему почти ненавистны.
Он сидел у стены на камне и тупо смотрел на луну, которая уже поднялась над городом и лучезарной птицей плыла по темному небу.
Душу пана Плишки омрачала непонятная тоска, глаза упорно застилало туманом, хотя он то и дело отирал слезы кулаком.
Так сидел он долго, глядя на луну и слушая игру Юзефа, но ничего не видя, не слыша, не помня.
Был тихий вечер мая. Субботний вечер в фабричном городе, вечер отдыха.
Гасли огни, и окна темнели, как глаза, сомкнутые сном. Засыпали фабрики, улицы пустели и, казалось, вытягивались, блаженно и лениво отдыхая. Дома погружались в мрак и безмолвие, стихал шум людских сборищ. А луна сияла все ярче, верхушки деревьев шептались между собой и словно возносились выше в серебряном тумане, упиваясь светом, тишиной и отрадным покоем.
— Ну, счастливо оставаться! — крикнул кто-то из окна.
— Катитесь вы к чертям! — злобно буркнул себе под нос пан Плишка.
Однако он уже не мог усидеть на месте. Поднялся и пошел за отъезжавшими. Плелся медленно, потому что его деревянная нога сегодня словно отяжелела и — странное дело — он даже ощущал в ней сильную боль. Пройдя немного, он остановился на улице и смотрел им вслед.
Долго еще видны были в ярком лунном свете темные фигуры с белыми узелками на спинах. Они шли полем к станции. Пан Плишка так задумался, что и не заметил, как они скрылись вдали.
Домой он возвращался не спеша, сильно утомленный. Проходя мимо фабрики, он вдруг задрожал, как от испуга: месяц светил сбоку в окна так ярко, что сквозь стекла отчетливо видны были черные, блестящие корпуса машин. И пану Плишке почудилось, будто стальные чудовища придвинулись ближе, наклоняются к окнам, смотрят… смотрят прямо на него и так грозно, так зловеще, что он даже перекрестился и поспешил домой. Во дворе он снова уселся на камень у стены.