— Ниобея! Крестьянская Ниобея! — шептала она мужу по-французски. — Какое лицо! Оно словно окаменело от боли! А экспозиция какая! Как хорош тон ее седых волос и как они идут к этому лицу, словно отлитому из старой бронзы! Как величавы эти жесты отчаяния! Чудесно! Чудесно!
— Не насилуйте себя… Плачьте! — воскликнула она в экстазе и побежала за своим большим фотографическим аппаратом. Пани страстно увлекалась фотографией (живописью тоже, но фотографию она считала более совершенным искусством).
Винцеркова, ничего не понимая, попрежнему стояла у стены и плакала, а пани, утирая жемчужные слезинки, катившиеся из синих глаз, несколько раз сфотографировала ее.
Когда старая женщина немного успокоилась, помещик благосклонно сказал ей:
— А я и забыл, что мне не разрешается покупать крестьянскую землю. Жаль! Я охотно купил бы ваш луг, он весь прилегает к моим землям.
— Мою землю вы можете купить, вельможный пан, потому что она не записана в реестре.
— Это почему же?
— И пашню и луг отец ваш, вельможный пан, отдал моему покойному мужу по доброй воле. У нас на то бумаги есть.
— А я об этом понятия не имел!
— Мой-то вывез старого пана в чужие края — лечить, потому что покойный пан сильно захворал… Где же вам помнить, вы еще совсем маленький были, когда я вдовой осталась с моим сиротой несчастным, Ясеком. — Она опять заплакала.
Помещик, тронутый ее рассказом, в волнении ходил по комнате.
— Не плачьте, мать. Все сделаю, что просите. Куплю у вас и луг, и остальную землю и деньги сразу же заплачу. Я и не знал, что наша семья вам так обязана… Теперь мне смутно припоминается, что покойная мать говорила про вас перед смертью… Мал я был тогда… ведь мне всего восемь лет было, когда она умерла. И как это мы до сих пор вас совсем не знали! — добавил он с удивлением.
— А откуда же вельможному пану нас знать? Ведь вы всё больше в городе. Да и своими делами заняты… как всякий человек.
Винцеркова так расположила к себе господ, что, когда она уходила, помещица дала ей бутылку вина и кусок пирога для Яся, а помещик обещал в три дня сделать купчую и заплатить ей деньги.
Оба даже проводили ее до сада.
— Пусть вас господь благословит и детьми, и богатством, и почетом! Хорошие вы люди, хорошие! — говорила старуха, очарованная их добротой. Так светло было у нее на душе, что она не пошла прямо домой, а, обойдя кругом гору и монастырь, зарослями кустарника пробралась к Ясеку. Очень уж ей хотелось все рассказать ему и отдать вино.
Ясек слушал ее, просветлев, потом сказал:
— Молиться надо за их здоровье!
— Как только купчую подпишем и получу деньги, сейчас закажу ксендзу обедню.
— И я пойду в костел.
— Еще что! А если тебя увидят? — воскликнула она в испуге.
— Э… Когда буду здоров, мне никто не страшен.
Мать промолчала, не желая спорить с ним, но на прощанье сказала:
— Молись побольше, Ясек, и смиряй себя, потому что ты, я вижу, расхрабрился уж больно!
Но она и сама, не отдавая себе в этом отчета, порядком осмелела. Ничего не боясь, она возвращалась в деревню с гордо поднятой головой. Уверенность, что ей удастся спасти Ясека, точно солнцем, озарила ей душу.
Она энергично принялась хлопотать по хозяйству, и только изредка ее осаждали тяжелые думы, тенью ложились на душу, будили тревогу, и она с глухой тоской смотрела на поля, лес, деревню. Не верилось, что в самом деле придется со всем этим расстаться навсегда.
В такие минуты слезы туманили ей глаза, и она, перегнувшись через плетень, смотрела, смотрела на все вокруг, испытывая ту же боль, какую, должно быть, испытывает дерево, когда его вырывают с корнями.
— Э, двум смертям не бывать, а одной не миновать! — говорила она себе решительно. — Будь что будет! — И работой глушила мысли.
Чтоб придать себе храбрости, она уговаривала Тэклю ехать с ними.
— А вернется мой из тюрьмы, что тогда? — возражала Тэкля, обряжая ребенка, которого сейчас должны были хоронить.
— Приедет туда к нам.
— На что мне это? Слыхала я эти сказки, знаю! Мужа нет, земли нет, ребенка нет, свинью, что вы мне дали, я продала, чтобы мужу денег послать, — так что мне теперь о себе хлопотать? Одна я на свете, все равно как жердь в плетне.
Больше ни одна, ни другая не заговаривали об этом. Пришел костельный служка, забил гробик, взял его подмышку и понес в костел, на паперть.
После обедни ксендз вышел, помолился, окропил гробик святой водой, а служка обвязал его веревкой, вскинул на плечо, в свободную руку взял крест — и все двинулись на кладбище.
Опять упорно моросил дождик. К процессии присоединилось несколько женщин. Они брели под вербами по краю дороги, раскисшей, покрытой лужами.
Пели как-то тихо и вяло, погребальный напев едва поднимался над землей и сразу падал грузом скорби на потемневшие поля, на терновые кусты, осыпанные мокрыми цветами.
На кладбище было еще грустнее. Мокрые, дрожащие от холода деревья стояли тихо, опустив ветви, а желтые могилки, поросшие молодильником, почти сравнялись с землей, словно вдавленные в нее тяжестью черных крестов. Несколько ворон, вспугнутых процессией, сорвались с деревьев и бесшумно улетели в лес.
Могила была уже вырыта, и причетник спустил в нее гробик так неосторожно, что земля загудела и брызнула вода, которой много набралось на дне. Затем он стал торопливо засыпать могилу.
Тэкля, которая все время была как мертвая, вдруг очнулась и упала на мокрый песок с отчаянным надсадным воплем.
— Ох, сирота я, сирота! Ни мужа, ни земли, никакого утешения… Ох, Иисусе, все ты у меня отнял, все… Взял мое дитятко ненаглядное. Ушел мой сыночек к тебе, ушел, ушел… Оставил меня одну слезы лить да убиваться… Ох, Иисусе! — причитала она, захлебываясь слезами, и рвала на себе волосы.
А ей вторили вздохи женщин, которые молились на коленях у могилки, и шелест зеленых березок, стоявших вокруг в белых траурных рубашках, и глухой стук сыпавшейся на гроб земли, и дождь, хлеставший бесконечными косыми полосами.
Так как дождь усиливался, могилу быстро засыпали и все разошлись.
Возвращаясь домой, старая Винцеркова на полдороге встретила солтыса, и он, повернув обратно, дошел с ней до ее хаты.
— Я был у вас, но мне сказали, что вы пошли на похороны.
— Да, с кладбища сейчас идем. Похоронила Тэкля своего ребятенка…
— Э, пусть пропадает воровское отродье!
— Ну, ну!.. — только и сказала Винцеркова, не осмеливаясь с ним спорить.
— А я к вам потолковать насчет земли, — сказал солтыс вполголоса.
— Какой земли? — растерянно переспросила она.
— Вашей. И ценой вас не обижу, потому что я честный христианин. Чем чужим продавать, лучше пусть своему человеку достанется. А мы с вами ведь немного и в родстве. Ваша мать моему отцу приходилась родной теткой — не помните разве?
— Помню, как же! — сказала Винцеркова тихо, обеспокоенная этим предложением.
— Продать вам нужно. Одна на хозяйстве не останетесь, а Ясеку надо уезжать чем скорее. Хоть я и солтыс и делаю для вас, что могу, но я же сам не распоряжаюсь… Ну как, продадите?
Винцеркова, не отвечая, пошла быстрее.
— Заплачу я вам сразу чистоганом, и будет у вас с чем ехать. Ну, Винцеркова, по рукам, что ли?
— Видите, солтыс, какое дело… Землю я уже все равно что продала… — торопливо сказала старуха.
— Кому?
— Пану.
— Продали! Пану! Вот как! — крикнул разъяренный неудачей солтыс — он ведь был уверен, что земля достанется ему, и за бесценок. — Ну, подожди, я же тебе покажу! А я-то целую ночь поил стражников в корчме, чтобы они раньше утра обыска не делали! Я его, как родного сына оберегал, а вы вот что сделали! Снюхалась с помещиком — так пусть же он тебе и помогает, обезьяна ты панская, лахудра! — кричал солтыс, все более свирепея.
— Заткни глотку, кровопийца! — неожиданно огрызнулась Винцеркова.
— Ах ты, воровская морда!
— Я воровка? Я?
— Да, ты, старая чертовка, ты!