Старуха, занятая своими горькими мыслями, и не заметила ее ухода. Время от времени она вставала и заходила к Ясеку, который метался в жару. Потом начинала вслушиваться во всякий звук снаружи, свист ветра, голоса ночи… Ей каждую минуту чудилось, что она уже слышит бряцанье шашек, что уже пришли за ее сыном. Она вскакивала с места, заслоняла собой дверь в каморку, и взгляд ее, полный отчаяния, был страшен, как может быть страшен только взгляд матери, защищающей своего ребенка.
Но никто не шел. Она слышала лишь шаги ночи, хлеставшей мир ветрами.
Уже незадолго до полуночи кто-то легонько постучал в дверь, и вошла промокшая, иззябшая Настка.
— Нет, сидеть мне некогда, надо сейчас же домой. Я прибежала вам сказать… Ох, совсем запыхалась… что господа в усадьбе говорили… будто Ясек убежал из тюрьмы…
— Так ты хочешь его выдать, иуда! — прошипела старуха.
— Господи помилуй, что вы такое говорите! Или у вас совсем сердца нет? Это я Ясека выдам, я? Да я себя всю до последней косточки отдала бы за него!
Слезы помешали ей говорить. Она надвинула платок на глаза и выбежала. Только стук ее башмаков слышался еще некоторое время в темноте, все слабее и слабее.
— Помучайся и ты, натерпись горя, как я! — крикнула ей вслед старуха. Шагая из угла в угол, она придумывала, как спасти сына.
Но выхода не было. Придут, найдут его, схватят, и пойдет он под суд, потом назад в тюрьму! И больше она его не увидит… Никогда!
От внезапного прилива страха у нее затряслась голова. Она утерла передником глаза и нос и все ходила, ходила и думала.
Хоть бы он поскорее встал на ноги! Тогда она поможет ему бежать, продаст свинью… а то корову или даже обеих коров… и пойдет за ним хоть на край света, туда, где его никто не знает, где его не посадят за решетку.
Но куда?
И перед этим вопросом душа отступала в тревоге.
В самом деле, куда бежать? Ведь везде, во всем мире есть суды, стражники, тюрьмы!
Ее так ужаснула эта мысль, что она схватилась за голову и тяжело села на лавку.
«Да, везде… везде капканы понаставили, как на волков… везде».
Вот ходила она на богомолье в Ченстохов — так и там нужно было предъявлять паспорта. Была в Кальварии, за Краковом, — и там то же самое.
Старуха растерянно осмотрелась кругом. Ей виделись повсюду непроницаемые стены, ряды стражи, канцелярии, писари, руки, протянутые, чтобы хватать людей.
О боже! Некуда податься бедному человеку, некуда уйти от этой силы, которая только сейчас предстала перед ней во всей своей беспощадности и олицетворением которой для нее были стражники и тюрьма.
Бедняжка не понимала слова «закон» и думала, что оно означает «справедливость».
В утомленном мозгу затеснились воспоминания о прошлом, о муже, ожили пережитые страдания и обиды и синими, искаженными мукой устами кричали из глубины времен: «Нигде! Нигде нет спасенья!»
Старая мать заскулила от боли, как пес, которого пнули ногой, согнулась вся, окаменев от невыразимого ужаса, и сидела у окна, уйдя в себя.
Но из этого горестного сознания своей беспомощности и одиночества понемногу рождался бунт существа, раздавленного судьбой, против несправедливости, страстный бунт отчаявшейся, но еще сильной души.
Как? Ее Ясека схватят, будут судить и вернут в тюрьму, хотя он и так два года отсидел ни за что? А сколько настоящих разбойников, убийц ходит на свободе! Вот хотя бы Адам Бжостек — все знают, что он в сговоре с грабителями. Или Михаляк, который убил человека. Оба они на свободе. Почему это так? Где же справедливость?
И долго нескончаемой нитью сновали в голове эти «почему», пока старую женщину не сморил сон. Проснулась она только на заре.
Новый день не принес облегчения, напротив — ей стало еще тяжелее, и бунт ее постепенно переходил в ненависть ко всему на свете и ко всем, кто на свободе.
Ясеку ничуть не стало лучше, несмотря на то, что она несколько раз ставила ему банки на спину и на бока и, чтобы пустить кровь, подрезала острым ножиком вздувшиеся пузыри.
А в полдень пришла обедать Тэкля, отрабатывавшая барщину у помещика, и сказала:
— В усадьбе уже знают… И по деревне идут толки.
— Что говорят? Что?
— Управляющий сказал работникам, что если кто Яська поймает и доставит в волость, он тому даст десять рублей и целую бутыль водки.
— А… а мужики что? — еле выговорила старуха.
— Что ж, мужики как мужики. Десять рублей — ведь это деньги немалые! На них можно хорошую свинью купить, — добавила Тэкля как бы про себя.
Винцеркова пытливо всмотрелась в ее лицо. И заметив, как сосредоточенно и жадно Тэкля смотрит на ее поросят, она, после недолгой, но тяжелой внутренней борьбы, решилась на жертву.
— Тэкля, я тебе подарю ту свинью, что с пятном на боку…
— Разве я иуда? — искренно возмутилась Тэкля, но в глазах у нее еще заметнее блеснула жадность.
— Что ты, у меня и в мыслях этого не было… Я давно надумала дать ее тебе.
— Как же это — даром, ни за что?
— Ну да. Мало ли ты мне подсобляла и основу делать, и прясть. Не заслужила разве?
— Неужто вправду дадите?
— Вправду. Она супоросная, будут поросята…
— Значит, свинья теперь уже совсем моя? — спрашивала обрадованная Тэкля.
— Ну да, твоя.
— Иисусе, Мария! Родная мать столько добра не сделает! — воскликнула Тэкля и бросилась целовать у Винцерковой руки, кланялась ей до земли, а потом побежала в хлев: и пригнала свинью на свою половину. Она все ходила вокруг нее, подсовывала ей еду и, не помня себя от радости, что у нее теперь есть собственная свинья, не слышала даже, что в люльке плачет ребенок.
— Господи, какая красавица! Складная какая! И откормленная! — выкрикивала она поминутно.
А Винцеркова, слыша эти выражения восторга, усмехалась довольно кисло. Конечно, за Ясека она готова была отдать и жизнь, но все-таки… все-таки свинья стоила рублей шесть, а то и семь, потому что весной свиньи в цене.
«Что поделаешь, нужда заставит, так и не то отдашь», — думала она, когда шла навестить вчерашнюю роженицу. По дороге она нарочно останавливалась и первая заговаривала с людьми, надеясь как-нибудь выпытать у них, знают ли в деревне, что она скрывает Ясека у себя в хате. Но мужики не давали себя перехитрить — никто ни словом, ни взглядом не обнаружил, что им что-либо известно. Когда же она в конце концов сама заговорила о его бегстве из тюрьмы, они делали такие удивленные лица, как будто эта новость, о которой уже говорила вся деревня, была для них полнейшей неожиданностью.
— Хитрецы чортовы, ни один и словечком не обмолвился! — бормотала она разочарованно.
— Тряпье, тряпье покупаю! — послышался чей-то голос на дороге.
— Эй, хозяйка, не продаете ли что? Не нужно ли чего? — окликнул Винцеркову тряпичник, малорослый и тощий еврей, который брел среди дороги рядом со старой бричкой. В бричку была впряжена худая, как скелет, лошадь.
— Остановитесь у моей хаты, я сейчас вернусь.
Она зашла к роженице, а еврей медленно двинулся дальше, подталкивая свою повозку, нагруженную тряпьем, и подгоняя лошадь. Перед каждым домом он кричал:
— Тряпье! Тряпье!
Иногда делал остановку и приобретал кучку лохмотьев в обмен на булавки, нитки, иголки, ленты, глиняные свистульки. Или совершал сделки покрупнее: менял старье на десяток яиц, полмеры картошки, старую ощипанную курицу.
Ватага полуголых ребятишек с шумом и криками бежала за ним.
— Эй, тряпичник! На тебе грош, продай петушка!
Еврей не обращал на них никакого внимания и только энергично отгонял кнутом собак, которые яростно хватали его за полы длинного кафтана и заливались на всю деревню.
Он продолжал выкрикивать: «Тряпье покупаю!», а в промежутках подгонял лошадь, которая поминутно останавливалась, или толкал бричку, подпирая ее костлявым плечом с таким усилием, что его покрасневшие от натуги глаза просто лезли на лоб, щелкал кнутом и приговаривал: «Пошел, пошел, гнедко!» Когда он наклонялся, полы его длинного кафтана волочились по грязи, оставляя на ней длинный след. По временам он в изнеможении останавливался и, прислонившись к бричке, сдвинув шапку на затылок, утирал лоб, тяжело дыша. Его рыжая борода тряслась, глаза наполнялись слезами.