— Плетете бог знает что! — тихо сказала Винцеркова.
— Плету? А разве мой не мог бы сейчас спать под периной или поехать на лесопилку, заработать несколько злотых? Не мог бы, а? Все сидят себе в своих хатах, а мой где? Мой что?
— И он сидел бы, да сам виноват: зачем помещичьих лошадей ворам отдал?
— Отдал! А как же не отдать? Мало я его грызла за это? А что ему было делать, бедному сироте? Хозяйский сын, ему бы на своей земле хозяйствовать: не меньше как полвлуки ему полагалось… А пришлось к помещику в работники итти! Засудили его, изверги! А кто его подговорил, кто на такое дело толкнул? Братишки его проклятые, хотели от него отделаться, под суд подвести. А теперь все собаки на селе брешут: Томек — вор… Вор! Эх, сволочь! — Прокричав все это, Тэкля громко зарыдала в приступе горького отчаяния.
Обе женщины долго не говорили ни слова. Ребенок плакал все тише.
За окнами тарахтели телеги, и голоса людей как-то особенно четко звучали в морозном воздухе.
— В деревне говорят, будто за рекой живут две воровки. Господи, прости их! — тихо сказала Винцеркова.
Тэкля, выходившая на минуту, вернулась с ребенком на руках, села у печи, сунула ему тощую, отвислую грудь и только тогда отозвалась:
— Не всякому слуху верь. Иной раз то, что говорят, только наполовину правда… Вот ведь Ясек ваш не воровал?
— А его на три года в острог! — промолвила шопотом Винцеркова.
— Потому что правды на свете нет, не было и не будет!
— Придет Иисус, придет и всех справедливо рассудит.
— Э! Ждала кобыла лета, а ее волки сожрали.
— Не говори так — грех! У бога — одна правда, у людей — другая.
Они сели завтракать. Огонь в печи угасал, его никто не поддерживал, так как за окнами уже голубело утро и в комнате стало светлее.
Поев, Винцеркова принялась за работу. Медленно, машинально ткала она на кроснах шерстяную ткань ярких цветов.
Солнце подняло красную голову из-за леса, дождем искр осыпало заиндевевшую землю и деревья, и они сверкали так, что глазам было больно.
Винцеркова наклоняла голову, жмурилась, но не переставала работать. Розовый блеск утренних лучей освещал ее худое лицо, на котором пережитые страдания оставили глубокий след. Из-под красного платка, низко надвинутого на морщинистый лоб, выбивались седые пряди. Запавшие синеватые губы беспокойно шевелились в такт каждому движению руки, тянувшей гребень станка. Челнок, который она часто меняла, так как ткала нитками разных цветов, со свистом вертелся между серыми нитями льняной основы. Под резкое постукивание станка женщина автоматически наклонялась и выпрямлялась. Она работала усердно и только по временам прислоняла голову к раме станка и вслушивалась в звуки за перегородкой или уходила в свои скорбные думы.
— Иисусе милосердный, пресвятая дева, тридцать лет этак маюсь! Тридцать лет все одно и тоже! — с невыразимой горечью говорила она себе, и в то время как руки заняты были работой, в памяти проходили давно минувшие годы, такие тяжкие, что при мысли о них сердце судорожно сжималось и слезы туманили глаза. Тридцать лет тому назад ее муж ушел к повстанцам вместе с младшим сыном помещика. Пошел, потому что был хороший стрелок, как и Ясек…
Она и сейчас еще дрожала, вспоминая это время, свою вечную тревогу за него, поиски в лесу. Все это так живо вставало перед ней, что она забыла о работе и рассеянно смотрела в окно. Взгляд ее бродил по взгорьям, покрытым лесом, по серебряной от инея озими и замерзшим лужам, обнимал всю эту картину, светлую, мирную, залитую солнцем… Как ясно помнилось прошлое!..
Она вздрогнула: почудилось, что она снова слышит треск выстрелов… Да, тогда стояла такая же весна: ростепель днем, заморозки ночью. В такое точно утро принесли его домой едва живого… Одежда на нем была вся в крови… В этой самой каморке за перегородкой она прятала его, спасая от смерти… И спасла. А для чего? О господи, господи!.. — Слезы потекли по ее щекам. — Для чего? Угнали его далеко, и больше она его не видела. Умер там, и там его похоронили, да еще, наверное, в неосвященной земле!..
Такая боль схватила ее за сердце, что она стиснула руки и подняла заплаканные глаза к образам. Мысли ее путались, и вместо того чтобы молиться о больном сыне, она начала вдруг молиться за покойного мужа… Потом пошла за перегородку взглянуть на Ясека.
Он лежал на топчане, покрытом периной и подушками. Окошечко в стене пропускало мало света, и лицо больного было в полутени. Ясек умирал. Бегство, рана, сильная простуда, пережитый страх свалили его с ног, и он уже едва дышал. Но мать не теряла надежды. Она лечила его, как умела и могла, защищала от смерти всей силой любви и отчаяния. А так как его к тому же нужно было прятать от людей, она напрягла и сосредоточила на этом все свои мысли и чувства. Она боролась с его болезнью, со всей деревней, от любопытства которой надо было отгородиться, с нависшей над ней и сыном страшной опасностью… У нее уже отняли мужа — и не отдаст она им своего любимого единственного сына! Хотя бы собственной жизнью пришлось за это заплатить, — не отдаст!
— Ясек! Сыночек! — позвала она шопотом, нагибаясь к нему.
Ясек открыл глаза. Они смотрели бессознательно, но тень нежной улыбки пробежала по запекшимся от жара губам.
Он снова впал в забытье. Мать подоткнула перину, уложила ему голову поудобнее и, завесив оконце, чтобы больного не беспокоил свет, вернулась к станку.
Но работа не спорилась. Руки дрожали, и все что-нибудь не ладилось, а потом нехватило цветной шерсти в челноках, и она занялась другими делами. Наводила порядок в своем хозяйстве. Невелико оно было: шесть моргов поля, сарай, овин да хлевик, сбитый из досок, две коровы, свинья с поросятами, несколько гусынь, которые уже начали нестись, с десяток кур и уток — вот и все богатство. Но везде царил образцовый порядок, заметен был упорный труд и неутомимая забота.
Винцеркова кормила гусей у порога, когда на мостике через речку застучали чьи-то башмаки. Подняв глаза, она в просвете между обнаженными деревьями увидела бежавшую к ней женщину.
— Винцеркова! — кричала та еще издали, из-за плетня. — Винцеркова, идите сейчас же к Сулеку: Магда вот-вот родит… Она уже с самой зари криком кричит, без вас ей не справиться…
Женщина повернулась и исчезла за соседним плетнем.
А старая Винцеркова (она хорошо разбиралась в болезнях и была в деревне и лекаркой, и повитухой, всем понемногу) поспешно вошла в дом, заглянула к сыну, поставила перед ним на лавке питье, потом оделась и побежала в деревню. Не хотелось ей оставлять парня одного, без присмотра, но что делать — итти было нужно! Кто же поможет роженице? Доктор? Как бы не так! Корову продай — и то нехватит на докторов.
Притом она надеялась узнать что-нибудь от людей — не говорят ли уже про Ясека? Авось, что-нибудь удастся выпытать…
Она прибавила шагу и шла быстро мимо каменных заборов, обросших бирючиной, длинные ветки которой кнутами свешивались до земли, а местами лежали на тропинке, втоптанные в грязь.
Деревня раскинулась по обе стороны дороги, под охраной высоких тополей, длинная аллея которых уходила к западу. Низенькие хаты под соломенными и камышовыми крышами стояли тесными рядами в глубине узких садиков, отделенные друг от друга только проездами. Почти в каждом дворе ворота были построены по старинке — с навесами, под которыми золотились образки. Каменные заборы тянулись вдоль глубоких канав, серой рамой окружая хаты и сады. Широкая дорога была сплошь покрыта грязью и замерзшими лужами. Под камнями, в садах, в канавах еще лежал почерневший снег, и в нем рылись куры. Веселый шум погожего весеннего дня стоял во всей деревне. Ватаги ребятишек босиком или в деревянных сандалиях катались по льду канав и луж, а кое-где перед домами и во дворах стояли женщины, громко переговариваясь между собой. Из-за домов, из садов доносился стук топора, летели щепки. Среди голых еще деревьев кое-где видны были качавшиеся взад и вперед фигуры пильщиков. Порой грохотала на дороге телега. Издалека, от усадьбы, доходил стук молотилки, в хлевах мычали коровы, словно почуяв приближение весны, а гуси стадами убегали со двора и, гогоча, тянулись к полям. День был чудесный, солнечный и теплый, люди выходили из хат и грелись на завалинках.