В письме от июля 1887 года Толстой признаётся, что тот имел большое влияние на его писательскую деятельность. Гончаров отвечал на это признание: «Тургенев, Григорович, наконец, и я выступили прежде Вас… То есть мы, в том числе, пожалуй, и я, заразили Вас охотой, пробудили и желание в Вас, а с ними и «силу львину». В этом смысле, может быть, и я подталкивал Вас».
Великие князья Романовы
Отдельная и пока не раскрытая страница биографии Гончарова — его связи с царской семьёй. В советскую эпоху этот вопрос по понятным причинам не поднимался. А между тем это важный факт жизни писателя. Вопрос о том, был ли Гончаров монархистом по своим внутренним убеждениям, не стоит: он всегда оставался в этом плане человеком массы, большинства, а не личного мнения, которое он если и имел, никогда не озвучивал. Стало быть, самодержавная власть априорно не являлась для него предметом обсуждения. Иное дело, что, наблюдая европейские демократические начала, конституционный строй или его паритет с самодержавием (конституционная монархия в Англии), романист делает свои сопоставления и выводы, — не всегда в пользу самодержавия. Весьма характерен его отзыв о русском «единодушии», которое не даёт проявиться личному мнению, в «Необыкновенной истории»: «Правительство наше сильно: сила эта зиждется не на той или другой партии, а на общем народном к нему доверии и преданности… Оно слишком хорошо защищено — так защищено, что трудно, хотя и необходимо иногда для общего интереса говорить против него в печати! Оно защищено своими законами о печати, ценсурою… Франция и Англия в этом случае — нам не пример: там есть открытая (в Англии) оппозиция, необходимая для контроля и критики действий министерства, то есть правительства, которая, одержав победу, сама когда нужно становится во главе его. Во Франции — все разделены на партии, заведомо для существующего правительства держащие сторону трех претендентов на престол!
Поэтому понятно, что и в той и в другой стране — возможны и необходимы и различные органы, выражающие каждый свою партию и борющиеся между собою!
У нас этого быть не может. У нас все должны стоять за правительство, за господствующую религию — и всякое отступление от того или другого — считается преступлением. У нас все должны быть консерваторами: и правительству остается только наблюдать (и оно очень зорко наблюдает), кто в печати норовит свернуть в сторону, и далеко ли?»
Много лет прослужив в цензуре, Гончаров прекрасно сознавал пользу «противного мнения». И с прискорбием отмечал, что отсутствие выраженного инакомыслия в России лишь приближает революцию. С юношеских времён и времён молодости, когда Гончаров стал свидетелем «разгона» симбирского масонства и испуга своего крёстного — H.H. Трегубова, — он сознавал жёсткую, отличную от европейской практики политику правительства в отношении всякого иного мнения. Более того, Гончаров был хорошо осведомлён даже о таких явлениях, как политический сыск, совсем не одобряя этого примитивно работающего российского «института»: «Ни для кого из нас, не только литераторов, но и в публике не было тайною, что за ними, то есть за литераторами правительство наблюдает особенно зорко. Говорят даже, что в III Отделении есть и своего рода «Книга живота», где по алфавиту ведутся их кондуитные списки. За ними наблюдают, что они делают, где, у кого собираются, о чем говорят, кто какого образа мыслей, какого направления. Следили за личностями литераторов потому, что, по журналам и книгам, благодаря цензуре, наблюсти ничего было нельзя. Да и сами наблюдатели, вроде князей Орловых, Долгоруких, Дубельтов и прочих генералов, неглупых и, может быть, очень умных в своем роде, не были довольно литературно развиты и знакомы с развитием современной мысли в Европе и вообще с настроением умов у нас и т. п. — и судили о настроении умов больше по длинным волосам, по ношению усов и бород, по покрою платья — и по этому старались узнавать либералов. Поэтому и ловили, кто что говорит, и всего более, кто читает запрещенные книги? А таких книг была масса: о Прудоне говорили втихомолку, запрещали Маколея, Минье, даже, кажется, Гизо!» Писатель с сожалением замечал, что государственная машина империи работает рутинно, равнодушно, не поспевая за своими оппонентами, — и, конечно, понимал, что такой разрыв в понятиях может вскоре закончиться катастрофой.
Особенную остроту его переживаниям придавало то, что с молодых лет он сам чувствовал на себе строгий взгляд «государева ока»: «Я посещал кружок Белинского… где хотя втихомолку, но говорили обо всем, как говорят и теперь, либерально, бранили крутые меры. Белинский увлекался всем новым, когда в этом новом была искра чего-нибудь умного, светлого, идея добра, правды — и не скрывал, конечно, этого от нас, а из нас иные, например, Панаев, трубил это во всеуслышание.
Его — то есть всех, значит, посещавших Белинского, слушало правительство и знало, конечно, каждого. Я разделял во многом образ мыслей, относительно, например, свободы крестьян, лучших мер к просвещению общества и народа, о вреде всякого рода стеснений и ограничений для развития и т. д. Но никогда не увлекался юношескими утопиями в социальном духе идеального равенства, братства и т. д., чем волновались молодые умы. Я не давал веры ни материализму — и всему тому, что из него любили выводить — будто бы прекрасного в будущем для человечества. К власти я относился всегда так, как относится большинство русского общества — но, конечно, лицемерно никогда не поддерживал произвола, крутых мер u m. п.
Этого не могли не знать — и как я теперь соображаю — вполне отличали эту умеренность (я уж был не мальчик, лет 36) и, конечно, на мой счет были совершенно покойны, так точно, как я жил покойно, не боясь никакого за собой наблюдения. Когда замечен был талант — и я, вслед за первым опытом, весь погрузился в свои художественно-литературные планы, — у меня было одно стремление жить уединенно, про себя. Я же с детства, как нервозный человек, не любил толпы, шума, новых лиц! Моей мечтой была (не молчалинская, а горацианская) умеренность, кусок независимого хлеба, перо и тесный кружок самых близких приятелей. Это впоследствии называли во мне обломовщиной… Конечно, ультраконсервативная партия, занимавшая важные посты в администрации, наблюдая и за мной, не могла не видеть, что я — не способен ни увлекаться юношески новизной допьяна крайними идеями прогресса, ни пятиться боязливо от прогресса назад — словом, что я более нормальный по времени человек!»[346].
Что касается непосредственного общения с верхами общества, то Гончаров, как всегда, старался остаться самим собой, жить своей собственной жизнью. В высший свет он никогда не стремился, строго следуя своему правилу: жизнь должна складываться органично, естественными «прирастаниями», а не судорожными усилиями изменить её. Отсюда его признания: «Я в сочинениях своих и в разговорах — почти не говорил о так называемом «высшем классе»: это по простой причине. Я его вовсе не знал и не видал никогда.
У меня было настолько житейской мудрости и самолюбия тоже, чтобы не лезть туда, куда меня не призывало — ни мое рождение, ни денежные средства. Вон консерваторы хвалят Англию за то, что там-де всякий знает свое место — и что это очень хорошо! Лорд — так лорд и есть, все его и признают таким, купец так купец, художник и литератор знают свою среду и проч.
Так я и делал, следовательно, делал хорошо, да к тому же — я и нервозен, робок и мои склонности и вкусы — влекли меня к кабинету и маленькому интимному кружку.
Но все это ультраконсервативная партия приняла за другое. Не то за грубость, неуважение к авторитетам, не то за какую-то гордость и желание по этим причинам уклоняться от консерваторов. Но я никогда тоже от аристократии и не уклонялся упрямо и умышленно — а когда приходилось с ними знакомиться и встречаться — я делал это очень радушно, если находил в них что-нибудь подходящее себе — и теперь там у меня есть приятели!» Этими приятелями были прежде всего такие личности, как писатель граф Алексей Константинович Толстой, графиня Александра Андреевна Толстая, наконец, великие князья, с которыми Гончаров общался по весьма конкретным поводам, стараясь избегать частых встреч без особенной необходимости.