В разговоре с поэтом и переводчиком П. И. Вейнбергом выяснился первоначальный вариант состава Пушкинской комиссии, которая должна была включать восемь или десять человек. В нее, в частности, должны были войти A.A. Краевский, М. М. Стасюлевич, Н. И. Стояновский, Я. К. Грот, Л. Н. Майков, Д. В. Григорович, В. Р. Зотов, A.A. Потехин.
Выяснилась и примерная программа деятельности комиссии. В упомянутом послании к М. М. Стасюлевичу Гончаров писал: «Дан будет Борис Годунов на сцене — и выручка назначена в пользу литературного фонда, потом еще литературный вечер — тоже в пользу фонда— и наконец большой обед и панихида тоже». Что касается Гончарова, то его отказ принять участие в заседаниях комиссии обосновывается подозрением, что Пушкинские дни будут омрачены окололитературной суетой мелких литераторов и что имя Пушкина не прозвучит так, как того хотелось бы его глубокому почитателю и верному ученику. В письме к М. М. Стасюлевичу от 16 декабря
1886 года романист признался: «… Я ни в каком разе (курсив автора. — В. М.) участвовать ни в каких комиссиях и приготовлениях к памятованию Пушкина не буду, нужды нет, что чту его, как родного отца. Даже полагаю, что празднование это будет собственно не Пушкинское, а Григоровича и Вейнберга: они забегали, как мыши»[299]. И еще через три недели: «Я мог заметить, что цель многих из этих господ — вовсе не Пушкин и его слава, а свои собственные самолюбия. Что же мне тут делать, больному, немощному старику, как не уйти поскорее и спрятаться в свой уголок? Я это и делаю…».[300] При этом он обязывает Стасюлевича «никоим образом не передавать» его отзывов «о Пушкине, его значении (особенно сравнения с монументом Крылова)».[301]
Одним из интереснейших документов, бросающих свет на развернувшиеся вокруг Пушкинской комиссии события, является неопубликованное целиком письмо Гончарова к известному журналисту и издателю, редактору журнала «Отечественные записки» A.A. Краевскому. В этом письме ярко проявились чувства, которые питал Гончаров к главе русских писателей. Приводим этот документ:[302]
«5 января 1887
После свидания с Вами 30-го декабря, многоуважаемый Андрей Александрович, и именно с того самого вечера, возвращаясь домой при 7 градусах мороза, я опять сильно разнемогся, кашель возобновился, при этом жар и озноб. А я и без того был слаб, как Вы сами видели. Доктор, давно пользующий меня от хронического ослабления левого легкого, не велит вовсе выходить, по вечерам, из дома, запрещает говорить, словом, велит беречься. Только в теплую (ниже 5 мороза) погоду позволяет в утренние часы побродить около дома по воздуху. Из всего этого следует, что я совершенно должен отказать себе в удовольствии принять участие в трудах Пушкинской комиссии, а также и в предложенных ею чествованиях памяти великого (всех нас, русских писателей) учителя и образца, так бы я того хотел, по моим личным чувствам признательности и непосредственному влиянию его гения на нас, стариков, и между прочим на Тургенева, меня и других, частию живых, частию уже умерших литераторов.
При свидании я, если припомните, заявил некоторую надежду на возможное участие с моей стороны в котором-нибудь совещании комиссии, если оправлюсь и сколько-нибудь окрепну. Но я вижу, помимо советов и запрещений доктора, что в эту глухую, зимнюю пору, с наступлением морозов, надеяться поправиться — трудно.
Буду особенно сожалеть, если болезнь и слабость сил помешают мне присутствовать при заупокойной литургии и панихиде в придворной Конюшенной церкви в день кончины Пушкина. Этот день мы с Вами, Андрей Александрович[303] — (и, может быть, другие немногие старики, например, Анненков,[304] Галахов[305]) конечно, помним и никогда не забудем.
Пушкинская Комиссия, как я узнал, от Вас при свидании 30 декабря, составлена превосходно и целесообразно. Вы говорили, что в ней участвуют такие лица, как Н. И. Стояновский[306], Я. К. Грот,[307] В. П. Гаевский,[308] Вы сами, Гг. Майков,[309] Стасюлевич,[310] Вейнберг[311] и другие литераторы и таланты, следовательно, мое присутствие и участие в совещаниях, при таком персонале, равнялось бы нулю. Мне же и говорить громко и много нельзя.
Что касается до моего номинального, заочного участия в собраниях, совещаниях, заседаниях вообще, то оно также никакого значения не имеет. Притом я покорнейше просил бы тех, которые делают мне честь и обращаются ко мне с просьбою о моем участии, как, например, и в настоящем, принимать в снисходительное внимание — мои преклонные лета, слабость зрения и слуха — и не сетовать на меня за то, что я нуждаюсь в спокойствии, уклоняюсь от приглашений подобного рода. Всему — своя пора!
Так как приглашение присутствовать в Пушкинской Комиссии — сделано мне, от некоторых ли Членов этой Комиссии, или от Вас через П. И. Вейнберга, с приглашением в Вашу квартиру, то я просил бы Вас покорнейше, по старому Вашему ко мне доброму расположению, сообщить содержание этого моего ответа в заседании этой Комиссии, назначенном, как Вы мне сказали, на завтра, 6-го Января.
Примите уверения в искреннем моем к Вам почтении и преданности.
И. Гончаров.
P. S. Извините — ради Бога, за некоторые поправки и вставки в этом письме: с одним, притом слабым глазом, мне вообще трудно писать».
Память о Пушкине была для Гончарова, несомненно, свята, именно поэтому сам он отдал долг признательности великому поэту, присутствуя на заупокойной литургии и панихиде в придворной Конюшенной церкви в Санкт-Петербурге 29 января
1887 года.[312] Присутствие на панихиде в большей степени отвечало религиозным принципам Гончарова.
Гоголь
Другим литературным кумиром Гончарова был Гоголь. Он подпал под обаяние искромётного юмора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и необычайной пластики гоголевских типов вместе со всеми русскими писателями 1830-х годов. Автор «Обломова» часто цитировал Гоголя и практически знал наизусть. В письме к К. Ф. Ордину от 16 мая 1872 года он говорит: «Препровождаю обратно и Гоголя: не знаю, зачем я пожелал его! Где ни разверну — везде все почти наизусть знаю!» Для Гончарова процитировать Гоголя означает подобрать яркую иллюстрацию к жизненному случаю. Однако это не равносильно тому, что Гончаров рассыпал Гоголя на анекдоты: Гоголь и его художественный опыт постоянно вызывали концептуальную, глубокую творческую реакцию Гончарова. Гоголь то мощно втягивал Гончарова в свою неповторимую оригинальную стилистическую стихию, то становился предметом критического отношения, то помогал Гончарову в осмыслении особенностей русской жизни, в обрисовке характеров.
Гоголь является для него безусловным литературным авторитетом, гигантом, который стоит по своему значению для русской литературы рядом с Пушкиным. Гончаров безусловно оказался втянутым в сферу мощного творческого воздействия Гоголя, влияние которого было многосторонне и разнообразно: от образов, мотивов, стиля, гоголевского юмора до концептуального воздействия во взгляде на человека, на национальный менталитет, на Россию. Писатель пережил в отношении к Гоголю определенную эволюцию: он все более освобождался от его влияния (изображение отрицательных явлений) — прежде всего под воздействием Пушкина. Можно даже сказать, что он все более вглядывался в те «разночтения», которые были между Пушкиным и Гоголем, — и постепенно переоценивал Гоголя, все более твердо нащупывая свою собственную дорогу в литературе. Впрочем, есть еще деликатный момент «внутренней» оценки Гоголя, а именно его «крайностей», которые для тяготеющего к гармонии и симметрии Гончарова казались неприемлемыми. Речь идет о взаимосвязи религиозной и художественной концепции Гоголя. Будучи сам глубоко религиозным человеком, Гончаров особенно жестко оценивает попытки Гоголя соединить отрицание и морализм. Последнее характерно отразилось в письме к С. А. Никитенко: «Иногда я верю ему, а иногда думаю, что он не умел смириться в своих замыслах, захотел, как Александр Македонский, покорить луну, то есть не удовольствовался одною, выпавшею ему на долю ролью — разрушителя старого, гнилого здания, захотел быть творцом, создателем нового, но не сладил, не одолел, увидал, что создать не может, не знает, что надо создать, что это дело других, — и умер! Следовательно… это дело спорное».