Но и то и другое по-настоящему возможно только в столице. Как ни благорасполагала к себе тёплая домашняя атмосфера, в которой Гончаров был обласкан и забалован, а надо было покидать родной дом и отправляться в столицу. Благо и случай представился. Весной 1835 года губернатора за какие-то грешки (возможно, даже за те самые взятки, с которыми должен был бороться юный Гончаров) отстранили от должности — и он отправился в Санкт-Петербург, прихватив с собой своего юного секретаря, которого успел полюбить, насколько это было возможно при его легкомысленном, почти актёрском, характере. Похоже, что именно губернатор Загряжский и определил Гончарова на службу в Министерство финансов — в департамент внешней торговли. А сам устроился при Министерстве юстиции.
Петербург. Первые опыты
И вот — Гончаров впервые в столице. Какое различие со старушкой Москвой, не говоря уж о Симбирске! Россия ли это вообще? Стройные громады домов, гранитные набережные, прямые, как стрелы, проспекты пронизывают весь город! Сначала наш Иван Александрович даже опешил: так новы и поразительны были впечатления от увиденного в столице. Свои первые впечатления от Петербурга он описал в «Обыкновенной истории». Главное, что его поразило, — это одиночество человека в толпе, всеобщая отчуждённость: «Он вышел на улицу — суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга…
Здесь так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою.
Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: «Не он ли? — думал он, — не этот ли?» Но вскоре это надоело ему — министры, писатели, посланники встречались на каждом шагу.
Он посмотрел на домы — и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. «Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, — думал он, — или горка, или зелень, или развалившийся забор», — нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов, с четырьмя рядами окон… дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, кажется, и мысли и чувства людские также заперты.
Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно; его никто не замечает; он потерялся здесь… Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, адмиральского часу вовсе не знают — ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются выпроводить… Все назаперти, везде колокольчики… А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать…»
Но молодому человеку с образованием, честолюбивыми мечтами, талантом всё интересно: он быстро пришёл в себя, быстро осознал все преимущества столичной жизни — пусть и с её неизбежными недостатками. Как и герой его первого романа, Гончаров «вдруг застыдился своего пристрастия к тряским мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И суматоха, и толпа — все в глазах его получило другое значение. Замелькали опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира…» Так в 1835 году началась «обыкновенная история» превращения очередного российского провинциала в петербуржца, великого художника, мыслителя. Здесь он проведёт всю свою жизнь, здесь будет и похоронен. Здесь, наконец, начала осуществляться его главная мечта — писательство. Может быть, не случайно, что первые же дни, проведённые в Петербурге, были отмечены для него встречей с его кумиром — Пушкиным. В 1880 году он рассказал об этой встрече в памятном разговоре с А. Ф. Кони: «… Живя в Петербурге, я встретил его у Смирдина,[115] книгопродавца. Он говорил с ним серьезно, не улыбаясь, с деловым видом. Лицо его матовое, суженное внизу, с русыми бакенами и обильными кудрями волос врезалось в мою память и доказало мне впоследствии, как верно изобразил его Кипренский[116] на известном портрете. Пушкин был в это время для молодежи всё: все его упования, сокровенные чувства, чистейшие побуждения, все гармонические струны души, вся поэзия мыслей и ощущений, — все сводилось к нему, все исходило от него».[117]
В Петербурге нужно было служить. Гончаров был принят в число канцелярских чиновников департамента внешней торговли — «на средний оклад жалованья». О его службе, впрочем, известно очень мало. Ясно, что никаких срывов у Гончарова-чиновника не было, но служба шла, что называется, ни шатко, ни валко: в 1837 году он «за отличие» был назначен коллежским секретарём, в 1840-м — титулярным советником, а всего за 15 лет он дослужился лишь до младшего столоначальника. Материальное положение Гончарова в эти годы не весьма завидное. Даже в 1844 году, почти через десять лет службы, Гончаров всё ещё не попадает «в коротенький список чиновников, которых позволено… представить к подаркам» в родном департаменте.[118] Обидно!
В отличие от таких весьма обеспеченных людей, как И. С. Тургенев или Л. Н. Толстой, он не мог позволить себе свободный художнический образ жизни, чего, конечно, страстно желал. В письме к своей доброй знакомой Софье Александровне Никитенко от 28 июля 1865 года, когда за спиной уставшего, уже маститого писателя осталась половина жизни, он с горечью выговаривал — судьбе ли, людям ли: «Мне житьё и писанье — не то, что Тургеневу, Островскому, людям свободным и обеспеченным: я похитил три месяца свободы, хотел выкроить из них всего недель шесть на работу — судьба помазала по губам, да и отказала…»[119]. Вот и приходилось тянуть суровую чиновничью лямку, а вместо романов писать служебные записки. Племянник писателя В. М. Кирмалов свидетельствует, что «в начале своей жизни в Петербурге Иван Александрович испытывал недостаток в средствах и как пример рассказывал, что, идя весной, в мае, в Летний сад на свидание с одной дамой, должен был надеть ватное пальто, ибо летнего не было». Пресловутый «средний оклад жалованья» составлял 514 рублей 60 копеек в год, то есть менее 43 рублей в месяц. На эти деньги нужно было покупать дрова на долгую петербургскую зиму, приобретать книги, прилично одеваться, питаться и пр. Позже он сам признается в том, что два десятка лет своей петербургской жизни он жил «с мучительными ежедневными помыслами о том, будут ли дрова, сапоги, окупится ли тёплая, заказанная у портного шинель в долг». О, как слышны здесь нотки гоголевской «Шинели» и жалобы кроткого Акакия Акакиевича!
В Симбирске и Москве Гончаров познавал жизнь России, а в Петербурге, в своём департаменте, — жизнь Европы. Провинция и Москва возрастили его в православии, но не избавили от вопросов как приложить традиционное православие к современной цивилизации, как соединить традиционные христианские добродетели с современными понятиями о труде, капиталах, финансовой системе, кредитах, техническом прогрессе и пр. Петербург, с его принципиальной близостью к европейской цивилизации, заставил искать неизведанное решение ещё более настойчиво, чем раньше. Вчитываясь в бумаги департамента внешней торговли, Гончаров уже не теоретически, а на практике обнаруживал, что современный строй вещей зиждется на капиталах, оборотах, предприимчивом труде. Начинал ощущать пульс того, что сегодня зовётся мировой экономикой. Насколько глубоко он проник в понимание сути буржуазной эпохи, можно судить по его глубоко новаторской книге «Фрегат «Паллада»». В этой книге многие страницы выдают в авторе человека, хорошо видящего те глубинные экономические пружины, которые двигают современным миром. Проводником прогресса для Гончарова того времени является англичанин, «не блистающий красотою, не с атрибутами силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом, не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках. Но образ этот властвует в мире над умами и страстями. Он всюду: я видел его в Англии — на улице, за прилавком магазина, в законодательной палате, на бирже. Всё изящество образа этого, с синими глазами, блестит в тончайшей и белейшей рубашке, в гладко выбритом подбородке и красиво причесанных русых или рыжих бакенбардах». Слово «менеджер» русский язык ещё не знал, и Гончаров его не употребляет, но он уже дал блестящий ёмкий портрет менеджера: менеджера от экономики, менеджера от политики, менеджера от финансового мира. Менеджеры двигают прогресс и заставляют быстрее бежать колесницу истории! Но ведь история эта по-прежнему христианская?! Как же соединить христианство и цивилизацию: этот вопрос всё настойчивее бился в голове молодого человека, погрузившегося в хитросплетения современной европейской жизни Петербурга, но прекрасно помнившего старый прадедовский «Летописец» и продолжавшего, конечно, тихо и незаметно по воскресным дням и церковным праздникам посещать какой-нибудь петербургский храм; какой именно — мы не знаем и, должно быть, не узнаем никогда — по величайшей скрытности Гончарова в духовной жизни, скрытности, унаследованной от предков-старообрядцев…