Правда, эта глобальная сверхзадача, включающая в себя размышления об «ответственности» человечества перед своим Творцом, не выпирает из текста — она его органическая часть. Сначала цель путешествия Гончаров формулирует гораздо понятнее и проще: «Да, путешествовать с наслаждением и с пользой — значит пожить в стране и хоть немного слить свою жизнь с жизнью народа, который хочешь узнать: тут непременно проведешь параллель, которая и есть искомый результат путешествия». Где бы ни был писатель — на шумной улице Лондона, в африканской пустыне, в Китае, Малайзии или Японии, — везде он зорким взглядом художника отыскивает параллель с Россией. Она по-прежнему в центре того художественного мира, который выстраивает романист. Подобно тому как Гоголь не написал бы «Мертвых душ» без своих поездок по Европе, подобно этому и «Обломов» не был бы написан Гончаровым без его кругосветного путешествия на фрегате «Паллада». Всё познаётся в сравнении, и самые глубокие, коренные свойства русской нации и Гоголь, и Гончаров выявляют в сравнении с другими народами: немцами, англичанами, африканцами… Только диапазон сравнения у Гончарова не европейский, как у Гоголя, а мировой. В этом то явном, то скрытом сравнении с другими нациями — вся сила, свежесть и глубина гончаровской книги «Фрегат «Паллада»». «Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее», — писал романист.
Секрет его легко и непринуждённо написанной книги (поистине лучшее произведение в мировой библиотеке путешествий!) прост. Его не привлекают знаменитые музеи, памятники и пр. Свои очерки он строит не как отчёт о климате, населении, промыслах той или иной страны, но как описание спонтанных впечатлений частного человека, наблюдательного литератора, которые передают ритм и краски жизни незнакомых для читателя экзотических стран: «Вообще большая ошибка — стараться собирать впечатления; соберешь чего не надо, а что надо, то ускользнет. Если путешествуешь не для специальной цели, нужно, чтобы впечатления нежданно и незванно сами собирались в душу; а к кому они так не ходят, тот лучше не путешествуй». Ему интересно поведение обычного человека на улице, на рынке, в доме. Из Лондона он пишет: «… меня тянуло всё на улицу; хотелось побродить не между мумиями, а среди живых людей. Я с неиспытанным наслаждением вглядывался во всё, заходил в магазины, заглядывал в домы, уходил в предместья, на рынки, смотрел на всю толпу и в каждого встречного отдельно».
Гончарову интересно всё: с какой мимикой и жестикуляцией разговаривают люди, что и как едят. В Лондоне, например, «все мяса, рыба отличного качества, и все почти подаются au naturel, с приправой только овощей. Тяжеловато, грубовато, а впрочем, очень хорошо и дешево: был бы здоровый желудок; но англичане на это пожаловаться не могут». Здесь, видимо, и усвоил писатель привычку завтракать по-английски. Его племянница вспоминала: «Дядя придерживался строго определенного режима, вставал в восемь часов, делал себе холодные обливания и, окончив свой туалет, отправлялся гулять, а после прогулки приступал к своему обычному завтраку a l’anglaise, как он говорил, состоявшему из бифштекса, холодного ростбифа и яиц с ветчиной, — все это он запивал кофе или чаем».
Однако англомания писателя имеет свои пределы. Гончаров не был бы самим собой, если бы не видел противоречий прогресса и цивилизации. Прогресс напорист, агрессивен и туп. Он не порождает мысли о цели человеческой жизни, о её высоком назначении. Цивилизация же для Гончарова одухотворена духом Божиим. Она прямо ставит вопрос о смысле жизни, о связи человека со своим Творцом. Достаточно прочесть его язвительные замечания об Англии: «Про природу Англии я ничего не говорю: какая там природа! ее нет, она возделана до того, что всё растет и живет по программе. Люди овладели ею и сглаживают ее вольные следы… Всё породисто здесь: овцы, лошади, быки, собаки, как мужчины и женщины. Всё крупно, красиво, бодро; в животных стремление к исполнению своего назначения простерто, кажется, до разумного сознания, а в людях, напротив, низведено до степени животного инстинкта. Животным так внушают правила поведения, что бык как будто бы понимает, зачем он жиреет, а человек, напротив, старается забывать, зачем он круглый Божий день и год, и всю жизнь только и делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан». Или вот ещё: «Вот он, поэтический образ, в черном фраке, в белом галстухе, обритый, остриженный, с удобством, то есть с зонтиком под мышкой, выглядывает из вагона, из кеба, мелькает на пароходах, сидит в таверне, плывет по Темзе, бродит по музеуму, скачет в парке! В промежутках он успел посмотреть травлю крыс, какие-нибудь мостки, купил колодки от сапог дюка. Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает». Прочтёшь — и задумаешься о конечных результатах европейской цивилизации, не одухотворённой нравственным идеалом. Но, между прочим, не щадит писатель и своего родного, «доморощенного». Здесь, в родной Обломовке, по видимости, царит нравственное благополучие, но без творчества, без уважительного отношения к цивилизации и культуре, это нравственное благополучие вырождается не только в технический, но и в духовный застой. Снова и снова Гончаров возвращается к античному правилу «всё в меру». В дополнение к портрету «механического» англичанина тут же следует ещё один портрет: «Облако английского тумана, пропитанное паром и дымом каменного угля, скрывает от меня этот образ. Оно проносится, и я вижу другое. Вижу где-то далеко отсюда, в просторной комнате, на трех перинах, глубоко спящего человека: он и обеими руками, и одеялом закрыл себе голову, но мухи нашли свободные места, кучками уселись на щеке и на шее. Спящий не тревожится этим. Будильника нет в комнате, но есть дедовские часы: они каждый час свистеньем, хрипеньем и всхлипываньем пробуют нарушить этот сон — и всё напрасно. Хозяин мирно почивает; он не проснулся, когда посланная от барыни Парашка будить к чаю, после троекратного тщетного зова, потолкала спящего хотя женскими, но довольно жесткими кулаками в ребра; даже когда слуга в деревенских сапогах, на солидных подошвах, с гвоздями, трижды входил и выходил, потрясая половицы. И солнце обжигало сначала темя, потом висок спящего — и всё почивал он. Неизвестно, когда проснулся бы он сам собою, разве когда не стало бы уже человеческой мочи спать, когда нервы и мускулы настойчиво потребовали бы деятельности. Он пробудился оттого, что ему приснился дурной сон: его кто-то начал душить во сне, но вдруг раздался отчаянный крик петуха под окном — и барин проснулся, обливаясь потом». Что же лучше: английская «машина» или русский «барин»? Пусть решает сам читатель. Для автора «Фрегата «Паллада»» — ни то ни другое. Гончаров, как всегда, хотел бы, чтобы крайности сошлись на золотой середине, чтобы патриархальная инерция (всеобщий дилетантизм) не просто сменилась инерцией буржуазной (крайняя специализация), а чтобы человек реализовался в осмысленном, творческом, преобразующем труде. Во время путешествия он напряжённо всматривается в различные страны, местности, в людей, стараясь обнаружить хотя бы намёки на возможность этой золотой середины.
Во время кругосветки перед участниками экспедиции, словно в калейдоскопе, мелькали моря, страны. Англия, английские и голландские колонии в Африке, Океания, Индия, Китай, Япония, Корея. Все, что видел Гончаров во время путешествия, он невольно сравнивал со своим, домашним, русским. Но только через два года писатель вновь увидел русскую землю. Это был Дальний Восток. Императорская гавань стала местом встречи всех судов русской эскадры — в сложных условиях начавшихся военных действий между Россией и Турцией с ее союзниками. 17 мая 1854 года «Паллада» подошла к гавани, писатель внимательно вглядывался в непривычный пейзаж: «Мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими не проницаемым для взгляда мелким лесом — сосен, берез, пихт, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах». Как был не похож этот пейзаж на милый сердцу волжский вид! Какая почти космическая масштабность и угрюмость почувствовались писателем в здешней природе! И все-таки это была Россия!