Я постучал, и дверь мне открыли так сразу, словно ждали только моего сигнала. Я говорю сигнала, а не стука, потому что не только выражение лица, но и весь вид показавшейся на пороге Ирины Аркадьевны говорил о некоем только нам двоим доступном знании; в придачу к этому она, запирая за мной дверь (на ключ, чего раньше, как я мог заметить, никогда не делала), она еще и внимательно оглядела видную часть улицы.
— Ну, садись, — сказала она деловито, указывая на стул. — Рассказывай. Как?
Не знаю: то ли ее этот вид, то ли деловитый тон, то ли что другое, но я как-то сразу раздражился и словами ее, и вопросом, и даже движением руки, каким она указала мне стул.
— Что как? — сказал я, сев и принявшись рассматривать свои руки. — Что мне рассказывать? «Как» — это у вас, а не у меня.
— А что это ты такой сердитый? — чуть повышая тон, спросила она.
— А оружие у вас откуда? — спросил я без перехода.
— Пистолет? Перепугала я там всех, — усмехнулась она. — Да откуда же еще — мужнин. Он, я тебе говорила, по оборонному делу работал. А пистолет не настоящий — модель, то есть копия; внутри ничего не раскрывается, вроде болванки.
— Хороша болванка: с нею и ограбить можно по-настоящему.
— Да я ведь не грабила, — она опять улыбнулась.
— А зачем с собой брали?
— А кто его знает, зачем, — она пожала плечами. — Да и поздно уже было, а у нас здесь темень, а я одна, — она лукаво на меня посмотрела. — А может, и знала — зачем. Сам ты мне такие страхи поведал. И потом: хорошо, что взяла, еще неизвестно до чего бы вы человека довести могли своими… Я когда осталась, он почти что не в себе был. И заговаривался. Только уже к утру выправляться стал.
— И что?
— А то: с ним что-то внутри произошло, как будто сломалось. Он равнодушным стал.
— К чему равнодушным?
— А ко всему. Вообще. Говорит: «Вот теперь моя жизнь закончилась, на сколько инерции хватит, еще подышу, да надеюсь, что ненадолго».
— А!
— Не «а», а точно тебе говорю, — внушительно произнесла Ирина Аркадьевна. — Он со мной говорил. Но не в разговоре дело, а видно и так. Он вообще-то не слабый физически, и здоров, и врачу не захотел показываться. «Смерть моя не от нездоровья», — говорит. Как будто уже наступила она. Я его все наблюдала и думаю, что он прав — она уже наступила. Живые так не живут.
— Как «не живут»?
— Не знаю. Не могу объяснить. Но вижу сама. И это его сидение у моря…
— Слышал уже.
— Догадываюсь. Этот твой приятель, когда я старика проводила, в воде сидел, как шпион какой-то.
— Он не шпион.
— А если не шпион, то чего же прятался? Все высматривал и виды всякие делал. Да не важно: не от кого было прятаться. Старик мне говорит: «Я попрощаться хочу». Я ему: «С кем же прощаться?» А он только на меня посмотрел и головой покачал. И сидит, видишь ли, целый день на солнце, камешки в воду бросает. Пока я за едой ходила, он целую кучу набрал; да все такие красивые, маленькие — хоть в перстень вставляй. А он их в море. Повертит в пальцах и — туда же. Я ему говорю ради шутки: «Хоть несколько бы мне подарили». А он на меня так серьезно посмотрел и отвечает: «Их здесь, на берегу, без счета — сами и выберите». А я продолжаю: «Из ваших рук, может быть, особая им ценность». Поверишь, без задней мысли говорила, а получилось как бы с намеком. Он долго не отвечал, все на море смотрел, думала, и забыл уже. А он не забыл и говорит: «Может быть, и ценность, только кому это нужно?» Я больше, правда, ничего такого не говорила: знаешь, всякое слово можно с намеком принять, когда в состоянии особом. А у него таки — особое состояние.
— А он вам не удивлялся? Ну, что незнакомы, а тут… и все такое.
— Представь, что не удивлялся. Я так иногда сама себе удивляюсь: чувствую, что какая-то я родственница его и приехала будто бы откуда-то из родных его мест, по телеграмме, например, за больным ходить. Он мне даже сказал: «Никто не знает, кто ему глаза закроет или последний стакан воды подаст. Я так думал всю жизнь, говорит, что никого не будет или какая-нибудь, по крайней мере, медицинская сестра. А вот видите, совсем и не медицинская». Я понимаю, что он так меня сестрой хотел назвать. Но самого слова не выговорил. А он человек непростой, очень он непростой, скажу тебе, человек. Как ни говори, а всю жизнь одного держался. Многие ли так смогут? Вот и видно, что не многие.
— Не многие, — согласился я, но все-таки не мог не добавить: — А зачем?
— Что «зачем»? — сразу не поняла Ирина Аркадьевна.
— Одного держался зачем? — пояснил я. — Можно ведь всю жизнь одного фасона… например, шляпы держаться — а что толку? Ни людям, ни себе.
— Ну, про шляпу, это ты не туда… И потом, еще неизвестно, в его случае, что будет и…
— «Как слово наше отзовется»? — помог я.
— Хотя бы и так, — отвечала она серьезно. — А судить всегда легко, а вот пожалеть — трудно.
— Так я ведь не об этом, а о смысле, и… вообще.
— Вот и выходит, что весь смысл в «вообще». А пожалеть — это уже наполовину и понять. Ты подожди, подожди, знаю, что ответишь. Только я «понять» не в умственном смысле беру, а в другом.
— В душевном, — скучно проговорил я.
— А что же, если и в душевном. Ничего здесь зазорного не вижу.
— Я не о зазорном, я…
— О глупом и наивном, — подсказала она. — Если от разума идти, то глупость — с этим согласна. Только разум этот, когда он сам по себе и самим собой питается — еще большая глупость. Разумная, — она усмехнулась, — если хочешь знать, глупость. А он ведь деньги свои не копил, Владимир-то Федорович, на себя ни копейки не истратил. Жил, можно сказать, как монах.
— И на других ни копейки тоже не истратил — это примите во внимание, — не удержался я. — Да и не было у него этой «копейки». Получается, что когда у человека рубль, то легко разменять, чтобы половину отдать, допустим, а когда сотенная бумажка, то и не во всяком месте разменяют: или все отдавать, или при себе оставить, в сундук положить.
Ирина Аркадьевна долго на меня смотрела не отвечая, потом задумчиво покачала головой:
— Вот вы, молодежь, все смысла ищете, и чтобы этот смысл обязательно в действии проявлялся…
— А как же без действия?! — быстро сказал я. — В бездействии никакого смысла быть не может.
— Подожди, — остановила она меня. — Во-первых, и в бездействии может. Но не об этом сейчас. Я ведь не просто так говорю, так ты послушай. Мне старик, как вы его называете, вот что сказал, когда я ему о действии: мол, так сидеть нельзя, а нужно что-то делать, действовать. Так вот, знаешь, что он мне ответил? Он мне вот что сказал: «А вы знаете, что такое — действие? Знаете, что самое-то настоящее действие тогда, когда внутри покой». Понимаешь теперь: когда внутри покой. Не успокоенность и не равнодушие — нет! — а когда покой. Я тоже сначала спросила: какой покой? А он мне: «Как это — какой?! Высокий». И ничего объяснять больше не стал. Да я и не спрашивала — и так понятно. Так что — как ты там ни думай, а он совсем не простой человек. Только жаль его.
— Почему жаль, если не простой? — со слабой иронией спросил я.
Но Ирина Аркадьевна иронии замечать не хотела (или не заметила):
— А потому, что одинокий.. И не только, как говорится, внутри, это дело такое… а вообще одинокий, я бы сказала — абсолютно. Я так чувствую в себе, и ты не смейся. Я чувствую, что, может быть, во всем мире для него ни одной родной души не найдется.
— А… вы? — чуть невнятно и с осторожностью сказал я.
— Я? Да что я? Я сама… И потом, это сейчас, потому что ему все все равно и он как бы все окончил. А если бы раньше, то и я — чужая. Может быть, и чужее других. Я ведь одинокая… тоже. А он… он другим жил, ему, может быть, ч е л о в е к и не нужен был… рядом. Да что ты меня выспрашиваешь! — почти с болью воскликнула вдруг она. — Ничего я толком не знаю.
Она опустила голову и сидела так, кажется, несколько минут: не просто расстроенная, а какая-то замороженная как будто, словно вдруг, внезапно, потеряла самого близкого себе на свете человека.