— Ты не купаться ли собрался?
Я вздрогнул и поднял голову: почти на уровне моих глаз, с этой же стороны заливчика, на довольно широком выступе скалы, обхватив колени руками, сидел Алексей Михайлович; он сидел спиной к солнцу, в тени, и я вряд ли мог его заметить, если бы и смотрел по сторонам; но я не смотрел.
Лицо его было без улыбки: и не то чтобы грустное или удрученное, но и не равнодушное и отстраненное, а как бы никакое, то есть, одновременно, и совмещало названные мной оттенки, и не выражало ни один. Это я сразу заметил, да и не мог не заметить — как если бы вместо знакомого лица вдруг увидеть чистый лист и знать, что это то же самое лицо, но видеть только чистый лист. Кроме того, и эта его поза (согнутые в коленях и обхваченные руками ноги и подбородок на коленях) тоже была не его, я бы и представить не мог, что так сидит Алексей Михайлович, всегда державшийся как-то отчетливо прямо.
— Ты к старику нашему таким образом пробираешься? — сказал он, не отрывая подбородка от колен, то ли в тоне вопроса, то ли в тоне утверждения.
Я, как пойманный на месте преступления, виновато и утвердительно кивнул.
— Напрасно, — проговорил он и, прищурив глаза, долгим взглядом посмотрел в море, добавил: — Напрасно и ко мне вечером не зашел. А я тебя ждал.
— Я не мог, — уставившись на голые свои ноги и пошевелив пальцами, отвечал я.
— Понимаю. Только все-таки нужно было зайти. Впрочем, — он вздохнул, — это уже вряд ли что-либо изменило.
— Да, вряд ли, — повторил я за ним машинально.
— Ты знаешь, — опять помолчав, сказал он, — я ведь ждал тебя, еще ничего не зная. Я, правда, поздно вернулся. Но ты знаешь, я сидел один, и так было трудно сидеть одному. А я все ждал тебя и ждал. Ну ладно, об этом после. Скажи, ты шел к старику, чтобы… удостовериться?..
— Да.
— Вот видишь. И я так думал. Но ты не ходи. Ему ни до… ни до кого теперь дела нет. И правильно.
— А вы с ним говорили?
— Так, несколько слов. А с женщиной, этой твоей знакомой… большой, с ней подробно переговорил. Здорово она всех распугала. Занятная женщина.
— Она что вам, про все рассказала? — спросил я осторожно.
Он улыбнулся, поднял голову, свесил ноги с выступа:
— Ты хочешь узнать, рассказала ли про пистолет? Еще как — в первую очередь про пистолет и рассказала. Занятная женщина — на это же еще и решиться надо!
Он заметно оживился, и лицо его как будто потеплело.
— А он что — все так там и сидит… на камне?
— Кажется, это уже всем в округе известно, что старик сидит на камне. Сидит, представь себе, и уходить не хочет. Он всегда, как ты понимаешь, со странностями был, а теперь… совсем не в себе: сидит на камне и камешки в воду швыряет.
— Камешки?
— Да, камешки. И представь себе, не просто так, а с каким-то своим смыслом: каждый камешек долго в руках вертит, ощупывает, потом на свет смотрит.
— А настоящие?
— Что настоящие?
— Ну, настоящие. Те, что в коробочке.
— А! — покачал головой Алексей Михайлович. — Про настоящие, как я понимаю, тоже многим известно. Мне эта женщина говорила — кажется, Ирина Аркадьевна? — что коробочка все там же в тайнике и сохраняется, за кроватью. Хорош тайник! Как ты понимаешь, тайник — одна условность, раз всем известно.
— А она что же, себе хочет взять? Я имею в виду — на сохранение.
— Нет. Куда положил, там и лежат. Он ей сам коробочку показал, но не велел трогать. Я ей то же самое, что и ты, на сохранение взять предложил. Но она, как видно… Говорит: «Он сам мне показал и не велел трогать, и никому не велено — пусть лежит, где лежит».
— А если пропадет?
Алексей Михайлович, не отвечая, встал и стал спускаться ко мне, осторожно ставя ногу и руками, прежде чем взяться, проверяя крепкость каждого камня и ложбинки. Я протянул ему руку, но он как будто не заметил.
— Знаешь, — отряхиваясь и потирая руки, сказал он, — если честно, то хоть бы они и совсем пропали вместе с коробочкой. Хотя сейчас уже поздно.
— Что поздно?
— Пропадать ей поздно. Видишь ли, все имеет свой предел: если возможно хранить вечно, то надо иметь возможность и быть самому вечным. А это, как сам понимаешь…
— Так вы тоже полагаете…
— Ничего я не полагаю, — сердито перебил он меня. — И ты бы должен понимать…
Разговор наш все не мог выйти куда-то, в нужную сторону. Что это за сторона и куда должен был выйти наш разговор, я бы не мог определить словами, но чувствовал эту «сторону» и видел, что ее чувствует Алексей Михайлович.
— Ну что ж, — после продолжительного молчания, и как бы с трудом отрываясь от собственного внутреннего своего состояния, сказал он (словно пробудившись и зная, что уже нужно идти и что-то важное и необходимое делать, но еще не вполне пробудившись и еще не вполне ощущая себя готовым к действию), — тогда пойдем. И старик… Я думаю, что тебе не нужно к нему. Тем более… Тем более что и ему не нужно уже никого и… ничего.
— И вы так, вы извините, Алексей Михайлович, — сказал я с осторожностью, — так просто об этом говорите?
Он резко обернулся ко мне и несколько секунд, не отрываясь, смотрел в глаза:
— Просто, говоришь?! Совсем не просто, но… Не прими за холодное рассуждение, но помощь может быть действительной и действенной. Так вот: действительной она должна быть всегда, но действенной — только по обстоятельствам. Хорошо быть лицом действующим, но не всегда. Порой нужно уметь быть (и это трудное умение, уверяю тебя) лицом не мешающим, бездействующим, если хочешь. Я даже больше скажу: милосердно бездействующим. А делать лишь бы что — значит, делать для собственного оправдания, но не для него. Понимаешь ты — не для него. Он всю жизнь жил и прятался (оставим сейчас вопрос — прав, не прав), а мы его вдруг вытащим на свет только потому, что знаем, что на свету лучше, чем в потемках. А уверены в этом потому, что для нас на свету привычнее. Но это для нас. А ему привычнее другое. Так хоть напоследок не будем лишать его удовольствия — прости за слово — привычки. Ты понимаешь? Я хочу, чтобы ты понимал меня. Я, видишь ли… Я очень хочу, чтобы ты понимал меня, — он помолчал и добавил: — И не надо напоследок.
— Но разве известно, что напоследок?
— Ничего не известно, — уже не скрывая резкости, отвечал Алексей Михайлович, но потом, как бы взявши себя в руки, продолжал спокойнее: — Что ты меня пытаешь? Я ничего определенного, как ты должен понимать, знать не могу. Но в одном уверен точно: вся эта идея с хранением, она погибла. Если и не до конца еще погибла, то скоро умрет; уверен, днями. Видишь ли, это как фотопленка, которая засветилась. Она хороша была и годна при особом свете (как у фотографов — при красном), и она имела смысл (пусть только для него, пусть и ложный — не в этом сейчас дело), но вот вдруг ее засветили, то есть открыли дверь, зажгли свет и стали ее рассматривать — что в ней? и на что она годится? Но когда стали рассматривать, тогда она уже ни на что не годна стала. И теперь уже не годна, то есть погибла. И старик знает, что погибла. Но ведь не так-то просто поверить, что погибло то, что он почитал вечным. Я про то и толковал. Это и есть его «напоследок».
Алексей Михайлович выжидательно посмотрел на меня, но я ничего не отвечал. Я ждал, не отводя глаз. Он отвел первый.
— Ну да, — сказал он, глядя в сторону, — если ты так уж хочешь, могу сказать, что и о его жизни я думаю, примерно, так же. Но сам понимаешь: его года и то, что теперь все потеряно. Да еще и эта история (мне твоя знакомая подробно поведала, но я как-то, честно говоря, не очень и верю). Да — эта история еще… с дочерью. Но хоть бы и правда — это дела не меняет. Так что видишь, сколько сразу навалилось. Не всякий… Да что там — не всякий — никто не выдержит. Я это хорошо понимаю. Да. И по себе чувствую.
— А если все-таки она его дочь? Я думаю, что дочь.
— Не знаю, — тихо, скорее дернув, чем пожав плечами, разделяя звуки, выговорил он; и подняв глаза, и приблизив лицо почти вплотную ко мне, прошептал: — Я теперь ничего не знаю.