Литмир - Электронная Библиотека

— Для непонимающих — могу объяснить, — он сделал плавный круговой жест на себя, как бы отделяя часть пространства от всего остального. — Я сказал: «артист жизни», но не хочу, чтобы это воспринималось в пошлом смысле — мол, все мы в этой жизни актеры, каждый играет свою роль и так далее. Так, кажется, любят у нас выражаться. Я, разумеется, совсем не в этом смысле. Я уже сказал о сцене, потому и не принимаю жизнь, как сцену. У меня другое. Представь себе, я долго искал, что называется, себя — очень, очень долго. И ничего не отыскал. Да и отыскать не мог. Я по рождению другой, я артист по рождению. Казалось бы, чего проще — раз артист, то иди на сцену. Только ведь сцена — это заведомое ограничение, а главное — жизнь по-писаному. А я не хочу жить по написанному, хоть бы и самый великий писатель написал. Я — импровизатор. Может быть, и великий импровизатор. Во всяком случае, я знаю одно: что ничего не хочу и ни к чему не стремлюсь. Ничего не хочу — о п р е д е л е н н о г о. Я доверяю жизни. Пусть она вместо писателя меня ведет. Я не хочу в ней определенной роли, я хочу множества ролей. Вот как получается, ты только подумай: на сцене положено играть много ролей, за это и звания дают и награды, а в жизни — в жизни положено одну роль всего сыграть, то есть цельность человеку положена. На сцене как: он сегодня Гамлета играет, а завтра — последнего злодея и негодяя. И если он великий артист, то должен за эти два дня и настоящим благородным представляться, и — законченным подлецом. И — хочешь не хочешь — и тем и этим побывать… А в жизни это считается, так сказать, безнравственным: не станешь же ты с утра о великом размышлять, а в обед, в магазине, у старушки копеечный кошелек срежешь или еще какую пакость совершишь. Значит, на сцене можно и положено быть всяким, а в жизни — только хорошим. Но не думаешь ли ты (а если не думаешь, то подумай), что тот, кто гениально на сцене негодяя представлял и в него перевоплотился — все равно, но хоть часть черного в свою душу принял. А?

Мысль эта показалась мне остроумной. Но тут же я подумал: «А не издевается ли он надо мной?» Хотя лицо его было серьезным.

— Так получается, что актер уже и есть безнравственный человек? — сказал я, чуть только улыбкой скрашивая серьезность, которая невольно во мне проявилась (я ее стыдился — своей серьезности, потому что все-таки не очень мог доверять Ванокину: не может быть, чтобы такой — говорил совершенно серьезно).

— Получается, что так, — отвечал он. — И чем сильнее актер, тем он безнравственнее. Хотя и поневоле. Вследствие, так сказать, специфики профессиональной.

— Значит, и писатель — он тоже… — воскликнул я, не сумев сдержаться.

Здесь он поднял руку, и я подумал, что он опять сделает свой жест отделения пространства, но он осторожно дотянул ее до затылка и чуть к нему прикоснулся.

— Не думал, — проговорил он. — Честно говоря, не думал. Но… — он прищурил глаза, — если поразмыслить, то… если поразмыслить… Нет — с писателем другое. Он ведь не воплощается, он со стороны видит. А это — другое. Хотя и сам может быть подлецом, но это уже не от искусства.

Но здесь главное возражение его рассуждению у меня прояснилось. Я ему обрадовался и решил высказать без подготовки. Впрочем, я уже был втянут в беседу и стал понемногу горячиться.

— Значит, все правильно, и в жизни нельзя быть артистом. Значит, если вы допускаете, что можете быть артистом, то и допускаете, что можете быть безнравственным, — выговорил я поспешно (замечу, что «ты» я так и не смог ему говорить, хотя его «ты» принял, поневоле).

— Можно, — в тон мне и тоже быстро сказал он. — Артистом быть можно. Ты же здесь сказал не про актера. Ты его формально с одной сцены на другую перенес. Но я же сказал: жизнь не сцена. И я настаиваю на этом.

— Да какая же разница: актер, артист. Только в словах.

— Не только в словах, — заметил он строго, — но и по самой сути.

— Ну, так можно все передернуть, — проговорил я чуть ли не с обидой, сам не знаю, откуда и обида-то взялась тут.

— Передернуть можно. Только неизвестно, кто из нас больше передергивает, — он тоже заметно стал горячиться. — И какой мне смысл передергивать. Тоже мне — слово нашел. Писатель! Думать надо больше! И выбирать…

— А мне выбирать нечего, я не навязывался.

— Выходит, это я навязываюсь. Да сто лет мне нужно…

Но он не докончил. Он все-таки сумел себя удержать. Но я встал. Теперь я уж непременно должен был уйти. Я и сделал шаг уже (все-таки не пошел сразу, а сначала шаг сделал). Но он ловко поймал мою руку. Мне бы надо было ее отдернуть, но я не сумел и осторожно потянул на себя. Эта моя осторожность ободрила его. Он даже засмеялся вслух, хотя и не совсем натурально. Со скамейки же он все-таки даже не приподнялся, а сидел в прежнем положении и руку мою держал крепко — кстати, цепкость в пальцах у него была ощутительной. Так длилось несколько секунд. Наконец… я сдался. Да и не вырывать же мне было руку. И вообще, все происходило не без мелодраматичности. Я сел. Он еще несколько мгновений не выпускал моей руки, как бы убеждаясь, что я внезапно бежать не намерен.

— Ну вот, поссорились, — сказал он примирительно и поднял обе руки вверх. — Но я виноват полностью, в чем и признаюсь, — и он улыбнулся, хотя на этот раз усы в стрелку не вытянулись и улыбка вышла не такой уж неприятной. — Признаюсь и каюсь, — продолжал он. — Ну — мир?!

И он протянул мне руку. Я, чуть помедлив, протянул свою. Он крепко ее пожал и держал так, пока не ощутил ответного пожатия, хотя и не столь значительной крепкости.

— Вот и хорошо. А то сразу бежать. Успеешь еще, набегаешься. От старика небось не бежал. Ну ладно. Я, пойми, почему так резко об этом «артисте», что это для меня важно. Весь смысл в этом.

— Так вы о самом важном так всякому встречному и рассказываете? — не мог удержаться я, чтобы не сказать, хотя и не посмел произнести настоящее слово — «выкладываете».

Зато удержался он:

— Не всегда, — сказал он сдержанно. — Да и почему ты знаешь, что ты «первый встречный»? Может быть, я с умыслом тебе все рассказываю — почем знать. Может быть, ты просто о моем умысле не знаешь. А он, может быть, и есть. И самый настоящий. Но — об этом потом. А сейчас доскажу. Ты сказал, что в жизни быть артистом нехорошо. Сценическим, согласен, нехорошо. А артистом жизни — так вот я перед тобой.

— Ну и что?

— А то. Вот все говорят: смысл, смысл, человек, мол, должен смысл своей жизни искать. Есть такие, которые и находят, но все равно — только приблизительно, как и все в жизни только приблизительно. Остальные из ищущих — только притворяются, что нашли. Третьи не ищут, а просто живут. Неправы все. Но последние, они больше всех оправдания достойны. Все было бы правильно в этих поисках, если бы жизнь каждого сама по себе самоценна была. Без связи с другими. Но разве она самоценна? И разве без связи? Да хоть и на самый необитаемый остров заплыви, все равно с человечеством связан, раз словами говорить умеешь и на четвереньках не ползаешь. А мне говорят: личность! Нет никакой личности, есть только исполнитель жизни, потому что смысл — он недоступен. Вот «артист» — исполнитель, он эту недоступность принимает и к ней с уважением относится. Задача артиста удержаться от поисков этого самого смысла жизни. Вот его смысл. Одно только принимать, что жизнь сама знает, как тобою распорядиться. Я все принимаю: и общественную пользу, и государственную необходимость. Но сам я одно помнить должен — жизнь сама мне роль назначит. И если кому покажется, что роль подлеца выдаст, то пусть тот как хочет думает. А я буду исполнять. Только почему бы не представить, что, подлец, он своей собственной волей и порождается, опять же — личностью, а жизнь — она мудрее, и что может показаться подлым со стороны, то, может быть, для общей пользы самый сокровенный смысл имеет. А может быть, и самый ключевой.

— Так все-таки допустимо подлецом быть, по-вашему?

— Вообще-то подлецом никому не дозволено, — ответил он рассудительно.

12
{"b":"177997","o":1}