— Так раздавите навсегда последнюю тень надежды и навсегда оттолкните меня от себя! О, зачем вы — королева, а не нищая? О, зачем наделило вас небо непреодолимейшими чарами женщины, раз вы растаптываете в себе все женские чувства? Я не смею противоречить, я могу только бежать. Что же мне сказать, если женщина, к которой я приближаюсь с обожанием, улыбаясь, кричит мне: «Назад, смертный! Здесь божество!»?
— Нет, вы не смеете бежать от меня, Дэдлей, вы должны облегчить мне борьбу, а не отягощать ее. Быть может, настанет время, когда я почувствую себя достаточно сильной, чтобы быть женщиной, не переставая быть королевой. Останьтесь, потому что иначе меня замучает тоска. Когда вы передо мной, то сознание вашей близости облегчает мне борьбу. Если же вы покинете меня, то во мне проснется ревность, и возможно, что я не найду в себе силы справиться с этой страстью. Останьтесь, Дэдлей! О, какое блаженство видеть возлюбленного и знать, что он твой, что достаточно одного слова — и он будет принадлежать тебе! А разве вам самому мало гордой радости постоянно видеть свою королеву, обращающуюся ко всем с приказаниями, и только к вам одному с просьбой не принадлежать никому, кроме нее? Разве для вас мало утешения по временам иметь право приближаться ко мне, или в тихие часы отдыха, когда я утомлена государственной работой, иметь возможность освежать мое сердце? Неужели вы, мужчины, не можете быть счастливыми без обладания и властвования? Неужели тайный триумф над женским сердцем значит для вас так мало? Неужели вы не способны к той благороднейшей любви, которая становится тем более гордой, чем более покоряет чувства?
— Нет, я способен, ваше величество! Но раз вы способны опьянять чувства, то должны поплатиться за это! — пламенно вымолвил Лейстер. — Пусть это стоит мне головы, но что такое смерть, если, умирая, дерзаешь сорвать цветок любви? Вы любите меня, вы моя, и я ваш! Королева отвергает вассала, но женщина прижимает к своей груди возлюбленного. Убей меня, Елизавета, но сначала я поцелую тебя!
Он обнял королеву и несмотря на ее сопротивление прижался горящими устами к ее губам. Словно опьянев от блаженства, он лежал на груди Елизаветы, и его страсть пронизывала ее кровь. Вдруг, словно проснувшись ото сна, королева вырвалась, гордо выпрямилась, и ее глаза метнули на него поток уничтожающих молний.
Дэдлею стоило жизни, если бы он сказал хоть слово, которое напомнило бы Елизавете о ее унижении. Но он сознавал, что оскорбил монархиню, а потому он упал ниц и прошептал:
— Теперь раздавите меня! Пусть вассал поплатится своей головой.
— Милорд, — пробормотала она, все еще дрожа от возмущения, хотя и смягченная его покорностью, — вы достойны смерти, или в Англии окажется человек, имеющий право называть меня, Елизавету Тюдор, потаскушкой!
— Да, я достоин смерти, если вы как королева не можете помиловать того, кого любите как женщина. Вы говорили, чтобы я стал вашей собственностью и утешал вас в том, что королевский сан не позволяет вам быть такой же женщиной, как другие. Я сорвал с ваших уст брачный поцелуй, так прикажите же как королева судить меня, если не хотите оставить себе игрушку!… Ведь больше, чем игрушкой, я не могу быть для вас!
— Так будьте же моей игрушкой! — покраснев, улыбнулась королева. — Однако не забывайте, что игрушку ищут только тогда, когда чувствуют расположение играть, и что хотя и ласкают и целуют куклу, но она не смеет оживать. Берегитесь, Дэдлей! Я дочь Генриха Восьмого и не всегда расположена прощать дерзость, даже если эта дерзость вызвана мною же самой! Берегитесь львицы, которая ласкает вас!
— Я буду целовать ее, пока она не разорвет меня.
Елизавета сделала ему знак рукой, и Дэдлей вышел из будуара с таким смирением, словно не приближался к королеве иначе, как с почтением, и никогда не чувствовал близко от себя дыхания ее уст.
Елизавета задумчиво посмотрела ему вслед, недовольство исчезло с ее чела, лицо засияло улыбкой нежного блаженства, и с улыбкой торжествующего удовлетворения она взглянула в зеркало.
II
Лейстер мог быть совершенно спокоен, что в ближайшие дни не понадобится королеве. Казалось, словно природа Елизаветы требовала от нее время от времени, чтобы она давала волю своему сердцу и отдавалась женской слабости, словно женское тщеславие хотело периодически убедиться в своем торжестве, чтобы опять на некоторое время отступить на задний план. Лейстер удовлетворил этот тщеславный порыв. Он достаточно знал Елизавету, чтобы быть уверенным, что теперь она в течение нескольких дней не будет обращать на него никакого внимания, всецело уйдя в свои занятия и работу, а потом, словно считая себя обязанной вознаградить его, отличит его каким-нибудь образом. Поэтому, вернувшись к себе, Дэдлей тотчас приказал оседлать коня и в сопровождении преданного оруженосца оставил Лондон, чтобы наведаться к жене.
Со дня замужества в жизни Филли существенно ничего не изменилось. Лейстер сообщил ей, что Елизавета навязала ему придворную должность, намекнул, что королева чувствует к нему большое влечение, но тотчас же и успокоил ее, сказав, что Елизавете никогда не придет в голову желать выйти за него замуж, что все это — простой каприз, который заставляет требовать, чтобы ее фаворит был свободен от всяких уз.
— Рано или поздно меня заменит другой, — заключил Дэдлей, — я надоем ей, как и другие, которых прежде отличал ее каприз, и тогда я уже не покину тебя. Но до той поры ты должна довольствоваться теми тайными часами, которые я могу уделить тебе.
Филли вздохнула, но в ее сердце не закралось и тени подозрения, потому что как ни редко появлялся ее муж, она читала в его глазах и чувствовала по трепету объятий, что разлука нисколько не уменьшила его любви. Так в чем же ей было сомневаться? Он доказал ей свою любовь и открыл причину своих отлучек, которую нечистая совесть постаралась бы скрыть. Кинггон уверил ее, что жизнь ее мужа будет поставлена на карту, если станет известным, что он тайно женат, а она была готова тысячу раз пожертвовать за него своей жизнью, лишь бы избавить его от опасности. Она была счастлива в тихом одиночестве Кэнмор-Кастла со своей подругой и старым Ламбертом, а если что-либо и омрачало ее жизнь, так только печальные думы, что Лейстер наделал себе из-за нее хлопот и поссорился с прежними друзьями.
За несколько дней до сцены, происшедшей между Елизаветой и Лейстером, Филли было доложено о приезде Кингтона. Доверенный ее мужа вызывал в Филли непреодолимую антипатию, и она должна была делать над собой усилие, чтобы любезно принимать его. Было ли это следствием его приниженной любезности, его почтительной и все-таки напрашивавшейся на интимность улыбки или чисто инстинктивного чувства, но она каждый раз старалась как можно быстрее покончить свои невольные разговоры с ним. В этот день она тоже приняла его в присутствии Тони.
Когда на этот раз он вошел и не передал ей, как обыкновенно, письма от ее мужа, она жестом выразила свое нетерпение, так как он тихо говорил что-то Тони, и та хотела выйти из комнаты. Поняв это, Филли удержала подругу за руку, но Кингтон объявил, что должен сказать ей нечто такое, что может услышать только она одна.
— Миледи, — начал он, когда Филли неохотно отпустила Тони. — Как мне кажется, вы питаете большое доверие к сэру Ламберту, но, к моему сожалению, не удостаиваете им меня. Ламберт — замкнутый, недовольный человек, и только угрозами я заставил его повиноваться. Он очень предан вам, но не лорду. И я обязан известить вас, что, быть может, в самом скором времени буду вынужден попросить вас следовать за мной в другое место, где вы будете в большей безопасности, чем здесь.
Филли решительным жестом выразила отказ. Но Кингтон, очевидно, ждал от нее именно этого, так как, улыбаясь, заявил:
— Миледи, у меня доверенность лорда, я поручился за вас своей головой, и вот это письмо заставит вас, хотя и неохотно, но все-таки последовать за мной.
Филли вырвала у Кингтона из рук письмо, с трудом прочитала его, но потом снова жестом показала отказ повиноваться Кингтону. Чтобы не оставлять его в сомнении относительно своего желания, она схватила грифельную доску и написала: