«Что значит художник, обладающий знаниями одних специальных предметов? Разве может художник взяться хоть за одну свою работу, не запасшись капитальным всесторонним образованием? Художнику приходится быть отчасти то инженером, то юристом, то психиатром, то химиком, то философом, то физиком, ему приходится быть буддистом, последователем доктрины Конфуция — да Бог знает, чем не приходится бывать художнику… Все, что хоть отчасти связано, имеет место в жизни, все это специальность художника; всякий, кто и не думает уличать, например, доктора в незнании механики, нисколько не затруднится уличить художника в незнании… Художнику отводится, без сомнения, одно из видных мест в обществе, так что он является до некоторой степени большим кораблем, но которому, по пословице, принадлежит и большое плаванье.
Теперь нам предстоит оснастка, и притом — самая тщательная, нам предстоит вооружение. Чтобы всякий, желающий узнать нас, нашел бы нас, хотя до некоторой степени, уже вооруженными, чтобы шторм не разбил бортов. А то результаты бывают плачевные — например, хотя бы последнее крушение на Финском заливе, где, как говорят, во время шторма, должно быть, пострадали заплаты пластыря. Так что нельзя целого дерева заменить заплатами. Заплаты выдают — изменяют.
Всякий специалист может сказать на специальность другую — какое мне дело до нее, но для художника нет этой отговорки, ему до всего должно быть дело — все должно найти в нем хоть маленькое местечко. И музыкант, и поэт, и архитектор, и скульптор, и медик, и инженер, и защитник родины был, например, Леонардо да Винчи. Он своею музыкой и стихами очаровывал родной город. Он оказывался чудным моряком… Проводит в Милан канал… Наконец, перед стенами Милана появляются полки Людовика XII, кто иной, как не Леонардо, первый встречает их с оружием на стенах городских. Кто, как не он, возводит новые укрепления, ставит мощные снаряды, воодушевляет сограждан, жертвует всем для Милана.
Но горсть защитников гибнет — в город проникает измена, стены падают под ударами неприятелей. Город пал. Людовик разгневан долгим сопротивлением — горожан ожидает страшное наказание. Король вступает в Миланский дворец и вдруг навстречу ему выступает лев; пройдя несколько шагов, как бы приветствуя победителя, останавливается, грудь его раскрывается и оттуда сыпятся розы и фиалки, цветы с герба Франции. Король восхищен талантом великого механика, гроза прошла для Милана стороной. Кто же этим гениальным изобретением отвратил гнев короля от сограждан? Леонардо да Винчи. Он был таким великолепным строителем морских и крепостных сооружений, что различные князья Италии обращались к нему с просьбами… Он изобрел весьма сложные машины и художественные автоматы.
Таким образом, Леонардо да Винчи настолько был сведущ в этих разъединенных областях, что даже не затруднялся с таким блестящим успехом применять свои познания на практике. То же и Микель Анджело… Но мне могут возразить, что возможное в то время невозможно теперь. Тогда для права называться ученым стоило усвоить каких-нибудь 15 000—20 000 страниц, а теперь этого количества едва ли достаточно, чтобы назваться среднеобразованным человеком. Совершенно верно, но все же, чем шире будем расширять наш кругозор, тем до некоторой степени все будем ближе достигать нашу цель»[36].
Конечно, Николай не забыл поблагодарить и вице-президента Академии художеств графа Ивана Ивановича Толстого и ректора Сиверия Антоновича Сакетти.
10 октября 1895 года Николай, радуясь победе, в своем дневнике писал: «Вчера Бруни сказал Антокольскому, что граф [И. И. Толстой] разрешил наш кружок. Потом я его видел, со мной он по-прежнему ласково говорил, что ему Алексей Иванович передавал о моем первом успехе в красках. Словом, все благополучно по-прежнему, т. е. вернее сказать, все неблагополучие создало не более как мое воображение, должно быть»[37].
Но уже через 8 дней в дневнике Рериха появилась другая запись:
«Капут. Начало занятий в академии. Кружок к черту! Все пропало — разбилось. Меня и моих соинициаторов эти свиньи обозвали аристократами (что, де, тут аристократы затевают, мы — не им чета, мы — демократы). Устав им показался (их разуму) непонятен и страшен. Например, просто боятся слова баллотировка. Сегодня никто со мной к графу не пошел — испугались. Вчера, оказывается, Леон говорил Скалону, что мне с ними (т. е. со мной) делать, как его удержать. Отчего, спрашивается, удерживать — от доброго начинания с целью научного образования? Сакетти [Сиверий Антонович] в наше посещение его сказал: „Хотя я и профессор-консерватор, но должен признаться, что уровень развития консерваторов стоит так низко, что ничего подобного там немыслимо! А вот весьма приятно слышать, что в среде академистов явилась подобная инициатива“. Не радуйтесь, почтенный Сиверий Антонович, и в академии ничего подобного немыслимо. Не народы тут, а грубыя свиньи и больше ничего. Видите, демократы! Нас заподозрили в каком-то триумвиратстве. Теперь остались я, Леон, Скалон, Рейнеке, Фролов, Федорович и Доничиевский…»[38]
В академии шли экзамены, и сокурсникам было не до какого-то кружка. В эти дни Николай Рерих писал:
«Начался экзамен в академии. Экзаменующихся набралось (живописцев) больше сотни. Масса академистов. Во вторник хотел пройти в экзаменационный зал; подхожу к двери — стоит Бруни с одной академисткой, она просит позволения посмотреть экзаменующихся. Бруни позволяет ей войти. Тогда я хочу войти за ней, а почтенный Николай Александрович берет меня за плечо и останавливает: „Нельзя“. Я хотел заговорить с ним, а он весьма прозрачно отвернулся и заговорил с другим. Это черт знает что такое, чего ему от меня надо? Чего он злится? Даже говорить не хочет. Товарищи серьезно предостерегают меня от него и говорят, как бы он мне к Рождеству свиньи не подпустил бы».
Николай очень волновался, как пройдут эти экзамены: вдруг провалится, что тогда скажут о нем его бывшие товарищи по гимназии Карла Мая? Поэтому для себя он установил жесткое расписание, которое, естественно, подорвало его здоровье.
«Вчера был Скалон и Антокольский, и мы поклялись выдвинуться или, по меньшей мере, постараться выдвинуться, — записал в дневнике Николай Рерих. — Скалон сказал: „Теперь три гвоздя вбиты крепко и близко один от другого“. Что-то из этого выйдет? Вот будут хороши три гвоздя, когда меня из академии выгонят к Рождеству. Впрочем, все убеждают меня, что этого не случится. Да к тому же и сам принимаю уже меры, чтобы этого не случилось — а именно: начал писать этюд „Варвары“ — может, еще и подтянусь. Теперь у меня все время занято. А к скорому времени, предчувствую, придется просить о продолжении суток на 28 часов… Вот весь день ушел, а время для гуляния нету. А доктор велел мне гулять не менее трех часов ежедневно. Ну, на гуляние буду отводить воскресенье, буду на лыжах бегать. Пожалуй, даже на чтение газет времени не останется». Далее Рерих пишет: «Завтра пойдет Антокольский к Елене Павловне. Звали непременно меня, но я по причине вышеизложенной (выражаясь канцелярским языком) не пойду, хотя очень подмывает меня. Там, знаете наверно, услышишь столько новостей и других любопытных рассказов как писать. Любопытно, как она убеждала меня приписать и академисток в члены кружка. Я протестовал. Она убеждала меня, что мой взгляд отсталый, что присутствие женщин облагородит некоторым образом наш кружок. Пришлось ей уступить. Вообще должен сознаться, что ее слова, что она приручила Залемана, — верны, она действительно может приручить. Кстати, в натурном классе устроено особое женское отделение, где академистки рисуют с голой натурщицы. Эта мера ужасно мне нравится, а то совместное рисование часто стесняло и тех и других, или же ставило в разные неприятные положения. Припоминается мне, как в прошлом году Филькович уговаривал меня поступить в их мастерскую и как особенно веский аргумент выставил, что они пишут натурщицу красивую, и если я захочу, можно и голую. Невольно улыбаюсь, вспоминая его удивления, когда я наотрез отказался от его предложений. Теперь я как-то меньше краснею. Чего мне стоило научиться не краснеть при каждом скоромном слове, — ведь глупо, а не мог сдержаться и краснел, недаром Мирошников называл красной девицей, и даже и теперь еще белоснежкой»[39].