Выставка, несмотря на свою миниатюрность, производит вполне законченное впечатление»[135].
Выставка, о которой так восторженно писал Николай Гумилев, была организована княгиней уже после забастовки и пожара, случившегося в школе народных ремесел в ее имении. Княгиня переехала в Европу вместе со своей подругой Екатериной Константиновной Святополк-Четвертинской. Вспоминая об этом смутном времени, Мария Клавдиевна писала:
«1905 год… Закрыла мастерские и стала готовиться к отъезду. Я чувствовала, что в Талашкине мне делать больше нечего, и каждый день, проведенный в этом запустении, в этом вдруг замолкшем улье, который иначе и представить себе нельзя было, как кипящим жизнью и деятельностью, только еще больше растравлял меня… С тех пор Талашкино мне постыло, сердце оторвалось от него.
За последнее время в моих мастерских царил разлад. Из-за малейшего пустяка рабочие возмущались, выражали недовольство, происходили какие-то объяснения, целой гурьбой уходили, чтобы отстоять одного, снова возвращались, но становились на работу неохотно. Работа не клеилась, стоило только отвернуться, как все бросают работу, о чем-то кучкой разговаривают… Нет сомнения, что это была стихийная буря, пролетевшая над Россией, что многое свершилось под ее влиянием, что много людей было захвачено ею даже против воли, но все же я скажу, что моя школа разрушилась от преступного и безнравственного отношения учителей… Потом стало известно, что они всей душой были в движении — у нас выписывались огромные тюки прокламаций и раздавались ученикам…
Преступники, преступники… Слепые, бессовестные люди… Это те, которые ратуют за народ, кричат о благе народа — и разрушают с легким сердцем то немногое, те редкие очаги культуры, которые создаются тяжелыми единичными усилиями отдельных лиц. Разрушают то, что было сделано для этого народа с любовью, инициативой и большими денежными затратами. Сами-то они что могут дать народу? Да и любят ли они его действительно? Не есть ли это просто желание показать себя, играть какую-то роль? И вот берутся учить тому, чего они сами еще хорошо не понимают, до чего сами еще недоразвились… Собравшись налегке, не уверенные в том, доедем ли мы до границы, мы двинулись в путь: я, Киту, ее мать кн. Е. И. Суворова, Лидин, две горничные, Булька, все с крошечным багажом. Запершись в купе, я горько плакала, прощаясь с Россией, не зная, увижу ли я ее снова… Позади осталось все, что я любила, вся моя работа, все, чем жила и с чем думала дожить до последнего часа своей жизни, чему хотела послужить до конца… Позади одни сожаления, разбитые надежды, страх и чувство горькой обиды… Впереди — туман, неизвестность… Точно жизнь кончилась, и не за что было уцепиться самой маленькой надежде…
В каждом вагоне было по два солдата. Из вагонов третьего класса неслись песни и крики. На каждой станции были слышны споры, брань, истерики. Публика, заждавшаяся на станциях, почти с бою брала вагоны. Поезд тянулся медленно, уже не по расписанию, а как Бог даст. Да и не могло быть уверенности в исправности пути. Приехав в Двинск, мы пересели в норд-экспресс. Нас уверяли, что он дойдет только до Вильны (в сущности, никто ничего не знал), и мы уже стали строить планы, как в Вильне найдем лошадей и поедем до границы. Однако в Вильне мы узнали, что поезд проследует дальше. Наконец, переваливши границу, мы вздохнули свободно, почувствовав себя в тихой и благоустроенной стране и обретя твердую почву под ногами…»[136]
Придя в себя после пережитого в России, княгиня Тенишева не могла сидеть сложа руки. Обосновавшись в Париже. она продолжала пропагандировать русскую старину и народные ремесла.
«На следующий год я надумала показать Парижу талашкинские произведения и познакомить его с кустарными работами наших крестьянок, — вспоминала Мария Клавдиевна. — Я выписала все оставшиеся у меня на руках после закрытия „Родника“ и мастерских вышивки и деревянные изделия, наняла залу на „рю Комартен“ (Société des artistes modems[137]) и устроила выставку, носящую национальный характер. Кроме того, я пригласила участвовать Рериха, который выставил несколько картин, Билибина, приславшего несколько акварелей, Щусева и Покровского, давших талантливые эскизы церквей.
Оставалось несколько дней до открытия, как вдруг на меня напал страх. Я не была избалована успехом подобных предприятий у себя на родине, и мне снова почудилось, что эта выставка возбудит обидные насмешки, иронические улыбки, недоумевающие взгляды, что она встретит полное непонимание моих намерений, меня снова будут критиковать и ругать газеты… Снова заныли у меня те же места в душе, вспомнилось, что все мои попытки и начинания в России объяснялись только фантазерством, честолюбием, капризами избалованной женщины. Я снова пережила все эти обвинения. Испытав во Франции необычайный успех в других предприятиях, я не хотела бы подставлять спину под новые удары. Мне сразу стало так страшно за свое смелое предприятие, что в самую последнюю минуту я уже хотела дезертировать, была готова заплатить за залу, но только чтобы отказаться от выставки. Тут уж меня поддержали окружающие, предсказывая успех, и не дали мне отступить.
На открытие я разослала приглашения, и приехало много любопытных, которые давно слышали о моих планах. Успех выставка имела с первого дня, вещи понравились, заинтересовали и художников, и профанов, раскупались очень бойко, так что я с радостью убедилась в неосновательности своих страхов. Вся пресса единодушно заговорила о нашей выставке в самых лестных выражениях. Среди покупателей промелькнуло множество известных лиц, художников, коллекционеров, любителей, артистов, как, например, Сара Бернар и художник Кларен, который так восхитился моей выставкой, что протрубил о ней всюду, и один привел много публики. Не было дня, чтобы он не являлся на выставку и не уносил с собой какой-нибудь вещицы. Торговля шла так бойко, что скоро ни одного предмета не осталось. Я, конечно, не выручила затраченных денег, даже части их, но, несмотря на это, мне был очень приятен сочувственный прием нашему родному искусству.
Меня просили устроить вторую подобную выставку, но, к сожалению, у меня не хватало больше материала, так как подобная же выставка в Праге совершенно истощила мои запасы, возобновить же их было уже невозможно, да и негде, потому что мастерские мои больше не работали и „Родник“ был закрыт. В Праге к моей выставке отнеслись не только сочувственно с художественной стороны, но настолько же оценили в ней проявление национального чувства, увидали в ней желание послужить своей родине. Несмотря на то что меня там не было, я получила оттуда от разных, совершенно незнакомых мне людей самые лестные, сочувственные письменные и газетные отзывы.
Из всего того, что мне писали за эти годы французы, англичане и чехи, можно было бы составить целую книгу похвальных отзывов»[138].
ТЕАТР
В декабре 1907 года, после успеха на Осеннем салоне в Париже, Н. К. Рерих заявил о себе как серьезный театральный художник. «Старинный театр», только что созданный в Петербурге H. Н. Евреиновым и Н. В. Дризеном, пригласил его оформить спектакль по пьесе Евреинова «Три волхва», написанной по мотивам старинной латинской рукописи второй половины XI века. Театр открывал свой сезон серией одноактных пьес, первой из которых была «Три волхва». Спектакль делался с размахом, на сцене должно было находиться более ста артистов, которые воссоздавали унисонное пение XI века.
Перед Н. К. Рерихом была поставлена сложнейшая задача — создать такие декорации, чтобы огромное количество артистов могло не только петь, но и хоть как-то двигаться на небольшой сцене зала Кононова, арендованной H. Н. Евреиновым и бароном Н. В. Дризеном. Музыку восстанавливали по старинным нотам композиторы И. А. Сац, А. К. Глазунов и профессор консерватории Л. А. Сакетти.