Я действительно чувствую себя русским, и думаю, что мои русские произведения, те романы, стихи и рассказы, которые я написал за эти годы, — это своего рода дань России. Я мог бы определить их как волны и зыбь на воде, вызванные потрясением от исчезновения России моего детства. И недавно я отдал ей дань в англоязычной книге о Пушкине.
Почему вас так страстно волнует Пушкин?
Это началось с перевода, буквального перевода. Мне он показался очень трудным, и чем он казался труднее, тем было увлекательнее. Так что опять дело не столько в том, что мне нравится Пушкин, — конечно, я нежно люблю его, он величайший русский поэт, в этом нет сомнения, — сколько в сочетании увлеченности поиском верного решения задачи и определенного подхода к реальности, к реальности Пушкина, через мои собственные переводы. Собственно, меня очень волнует все русское, и я только что закончил редактирование очень хорошего перевода моего роман «Дар» («The Gift»), который я написал лет тридцать назад. Это самый длинный, по-моему, лучший и самый ностальгический из моих русских романов. В нем изображены приключения, литературные и романтические, молодого русского эмигранта в Берлине, в 20-е годы; но он — это не я. Я стараюсь держать моих персонажей вне пределов моей личности. Только о фоне романа можно сказать, что он содержит некоторые биографические штрихи. И еще одно меня в нем радует: получилось так, что, наверное, мое самое любимое русское стихотворение — то, которое я отдал главному герою этого романа.
Которое вы сами написали?
Которое я написал сам, естественно; а теперь мне интересно, могу ли я прочесть его вам по-русски. Сейчас объясню его: участвуют двое, мальчик и девочка, они стоят на мосту над отраженным закатом, мимо над самой водой скользят ласточки, и мальчик поворачивается к девочке и говорит ей: «Скажи, запомнишь ли ты навсегда эту ласточку? — не любую ласточку, не тех ласточек, там, но именно эту, пролетевшую мимо ласточку?» И она говорит: «Конечно, запомню», и оба начинают плакать.
Однажды мы под вечер оба
Стояли на старом мосту.
Скажи мне, спросил я, до гроба
Запомнишь вон ласточку ту?
И ты отвечала: еще бы!
И как мы заплакали оба,
Как вскрикнула жизнь на лету!
До завтра, навеки, до гроба —
Однажды на старом мосту…
На каком языке вы думаете?
Я думаю не на каком-либо языке. Я думаю образами. Я не верю, что люди думают на языках. Они не шевелят губами, когда думают. Только неграмотный человек определенной разновидности шевелит губами, когда читает или пережевывает свои мысли. Нет, я думаю образами, и бывает, что русская или английская фраза возникает в пене на гребне мозговой волны, но не более того.
Вы начали писать по-русски, а потом перешли на английский, не так ли?
Да, это был очень сложный переход. Личная моя трагедия, — которая не может и не должна кого-либо касаться — это то, что мне пришлось отказаться от родного языка, от природной речи, от моего богатого, бесконечно богатого и послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка.
Вы написали целую полку книг по-английски, также как и по-русски, И из них широко известна одна «Лолита». Раздражает ли вас то, что вы — мистер «Лолита»?
Нет, я бы так не сказал, потому что «Лолита» — из моих любимиц. Это была самая трудная для меня книга — книга, в которой рассматривалась тема такая чуждая, далекая от моей собственной эмоциональной жизни, что мне доставило особенное удовольствие использовать мой комбинаторный талант, чтобы сделать ее реальной.
Удивил ли вас бешеный успех книги, когда он пришел?
Я был удивлен, что книгу вообще опубликовали.
Были ли у вас какие-нибудь сомнения в том, следует ли «Лолиту» публиковать, учитывая то, о чем она?
Нет, ведь, когда пишешь книгу, в общем имеешь в виду, что она будет опубликована в каком-то отдаленном будущем. Но мне было приятно, что книгу опубликовали.
Каков генезис «Лолиты»?
Она родилась давным-давно, году, должно быть, в 1939-ом, в Париже; первая маленькая пульсация «Лолиты» пробежала во мне в конце 1939-го или, возможно, в начале 1940-го года, в Париже, в то время как меня пригвоздил к постели серьезный приступ межреберной невралгии, это очень болезненный недуг — похожий на баснословное колотье в адамовом боку. Насколько помню, начальный озноб вдохновения был каким-то довольно загадочным образом связан с газетной статейкой, я думаю, из «Paris Soir», об обезьяне в парижском зоопарке, которая после многих месяцев улещивания со стороны ученых, наконец набросала углем первый рисунок, когда-либо исполненный животным, и этот рисунок, переведенный на бумагу, изображал решетку клетки, в которой бедный зверь был заключен.
Был ли какой-то прототип у Гумберта Гумберта, стареющего соблазнителя?
Нет. Это человек, которого я выдумал, человек с навязчивой идеей. Думаю, многим моим персонажам присущи внезапные навязчивые идеи, самые разные навязчивые идеи; но он никогда не существовал. Когда я написал книгу, он появился. Пока я писал книгу, то в разных газетах читал тут и там сообщения о пожилых мужчинах, которые преследовали маленьких девочек: довольно интересное совмещение, но не более того.
Был ли прототип у самой Лолиты?
Нет, у Лолиты не было никакого прототипа. Она родилась в моей голове. Она никогда не существовала. На самом деле я плохо знаю маленьких девочек. Если поразмыслить, я, по-моему, не знаю ни единой маленькой девочки. Я встречал их несколько раз в обществе, но Лолита — это плод моего воображения.
Почему вы написали «Лолиту»?
Потому что мне это было интересно. Да в конце концов почему я написал любую из моих книг? Ради удовольствия, ради сложности. У меня нет социальной цели, нет нравственного учения; нет никаких общих идей, чтобы их рекламировать, я просто люблю составлять загадки с изящными решениями.
Как вы пишете? Каковы ваши методы?
Сейчас я считаю, что справочные карточки — это, пожалуй, лучший вид бумаги, который можно использовать для этой цели. Я не пишу последовательно от начала до следующей главы и так до конца. Я просто заполняю пробелы в картине, в этой составной картинке-загадке, которую я совершенно ясно представляю, вынимая кусочек тут и кусочек там и заполняя часть неба и часть пейзажа, и часть — не знаю чего, пирующих охотников.
Другой аспект вашего не совсем обычного сознания — это исключительная важность, которую вы придаете цвету.
Цвет. Думаю, я родился художником — правда! — и до 14 лет я обычно проводил большую часть дня, рисуя карандашом и красками; все полагали, что я в свое время стану художником. Но не думаю, что у меня был к этому настоящий талант. Впрочем, чувство цвета, любовь к цвету у меня были всю жизнь. И еще у меня есть этот довольно странный дар видеть буквы в цвете. Это называется цветным слухом{148}. Возможно, он есть у одного из тысячи. Но психологи мне говорят, что он есть у большинства детей, а потом они теряют эту способность, когда тупые родители говорят, что это все ерунда, что А не черная, а В не коричневая — вот и не дурачься.
Какого цвета ваши инициалы, VN?
V розовая бледного, прозрачного тона: думаю, у художников этот цвет называется розовый кварц: это один из самых близких цветов, который я могу связать с V. A N, с другой стороны, серовато-желтоватого, овсяного цвета. Но вот что забавно: у моей жены тоже есть этот дар видеть буквы в цвете, но ее цвета совсем другие. Есть, возможно, две или три буквы, в которых мы совпадаем, но в остальном цвета совершенно разные. Оказалось, как мы однажды обнаружили, что наш сын, который тогда был маленьким, — по-моему, ему было лет десять или одиннадцать — тоже видит буквы в цвете. Он совершенно естественно вдруг говорил: «Нет, это не такой цвет, а вот какой» — и так далее. Потом мы попросили его перечислить его цвета, и оказалось, что одна буква, которую он видит лиловой или, возможно, сиреневой, для меня розовая и синяя для моей жены. Это буква М. Так что сочетание розового и синего дает в этом случае лиловый. То есть как будто гены писали акварелью.