Прием реализации устойчивой метафоры (устоявшейся в языке) изобретен не Набоковым, но встречается в его произведениях исключительно часто. Набоков проделывает то же, что Андрей Белый или — в английской литературе — Льюис Кэрролл. Он оживляет окаменелость, воскрешает первоначальный смысл выражения, стирая с него пыль так же, как и с клише. Поэтому большая часть метафор у Набокова — буквализованные. Особенно насыщен этим приемом роман «Приглашение на казнь», где «реальность» происходящего, «реальность» всей человеческой жизни подвергается сомнению, она условна. Если мы вспомним, что у Набокова жизнь и книга, текст неизменно сопоставляются, то станет ясно, что и текст для него — особая условная реальность; следовательно, условен и сам язык. Поэтому любая стертая метафора может быть буквализована. Вот Цинциннату позволяют погулять по коридорам тюрьмы: «Едва он отошел несколько шагов, как… почувствовал струю свободы. Она плеснула шире, когда он завернул за угол». Метафора «струя свободы» буквализуется в следующем предложении введением глагола «плеснуть». Тематически эта метафора входит в группу приемов, реализующих тему свободы.
Тема кукольного, лживого, искусственного мира реализуется, наряду с другими приемами, и в буквализованных метафорах. Простое стершееся сочетание «кукольный румянец» (IV, 11) Марфиньки получает новое звучание в контексте романа, его смысл буквализуется, оно возвращается к исходному значению. М-сье Пьер несколько раз уподоблен кукле посредством прилагательных «фарфоровый», «сахарный», «глазированный», «На стуле… неподвижно, как сахарный, сидел безбородый толстячок» (IV, 33). Через довольно большой отрезок текста описывается, как м-сье Пьер «светлыми, глазированными глазами глядел на Цинцинната» (IV, 46). В финале романа, когда палач приходит за Цинциннатом в камеру, его помощники начинают разбирать ее, как декорацию с игрушечным пауком и паутиной: «…м-сье Пьер искоса кинул фарфоровый взгляд на игрушку» (IV, 112). Характерно и перенесение эпитета с персонажа на принадлежащую ему вещь: в камере м-сье Пьера «…над блестящим ободком фарфорового стакана с немецким пейзажем глядели в разные стороны пять-шесть бархатистых анютиных глазок» (IV, 93).
Из приведенных выше примеров хорошо видно, что приемы не только подчиняются фабуле каждого произведения, но и во многом определяются тем, что характерно для всех (или по крайней мере для большинства) набоковских текстов — на «метауровне», по определению А. Долинина[855], то есть — над текстом, над единым текстом Набокова. Ряд приемов, работающих в рамках одного романа, точно так же работает и на мета-уровне. Повтор (один из самых значимых и частотных приемов Набокова) на метауровне превращается в автореминисценцию. Но, чтобы проследить его (например, появление главной героини «Машеньки» в «Защите Лужина» уже как эпизодического персонажа или сходное упоминание персонажей романа «Король, дама, валет» в эпизоде романа «Камера обскура»), нужно такое же читательское внимание, как и при чтении «Защиты Лужина» или «Приглашения на казнь», где весь текст построен на повторе — композиционно и тематически.
Во всем набоковском тексте легко выявить доминирующие, общие, наиболее значимые принципы, темы и мотивы. Их мы предлагаем объединить под термином «надтекстовые доминанты». В той или иной форме они описаны во всех статьях, упомянутых в начале нашей работы.
К категории надтекстовых доминант прежде всего относится принцип игры: это та канва, по которой Набоков вышивает все тематические узоры. Эпизодический персонаж в романе «Истинная жизнь Себастьяна Найта» так отзывается о вымышленном писателе: «…Не added that Knight seemed to him to be constantly playing some game of his own invention, without telling his partners its rules»[856] («Он ответил, что ему кажется, будто Найт все время играет в какую-то игру собственного изобретения, а правила партнерам не объясняет». — Перевод мой. — В. П.). Это может быть отнесено и к самому Набокову: тот читатель, что согласится вступить в игру, будет вынужден улавливать правила по ходу действия и учиться на своих ошибках. Принцип игры проявляется на всех уровнях текста; с ним связаны и ему, на наш взгляд, во многом подчинены все остальные доминанты.
Затем, к доминантам относятся сложные соотношения между разными реальностями, разными мирами, в частности, между бытийной реальностью и реальностью художественного текста. К ней примыкает еще одна родственная тема — тема смерти, соотношения бытия и небытия, то есть — тех же нескольких миров.
Таковы основные доминанты. Остальные мотивы и темы, такие как, например, театральность мира или зависимость персонажей от их творца-автора — «жизнь художника и жизнь приема в сознании художника»[857], — частные проявления доминант.
Как мы уже говорили, Набоков почти не изобретает новые приемы. Любой автор располагает неким объемом разнообразных приемов, уже сложившихся в литературе; к каким-то из них он может питать особое пристрастие, какие-то пускает в ход лишь изредка. Приемы — все равно что краски художника: в коробке их ограниченное количество, исходный набор. Предсказать, в какие оттенки (каждый раз — новые) эти краски будут смешаны, невозможно: оттенки всегда индивидуальны. Не краски, но оттенки характеризуют художника. У Ренуара никогда не найдешь чистого, беспримесного черного цвета; Ван Гога мы узнаем по воспаленному оранжевому… Так же и с писателем: не сами приемы, но их сочетания, комбинации, их частотность, их жизнь в тексте — признаки самого автора.
Книги Набокова приемами не просто населены — перенаселены. В этой сверхнасыщенности текста сверхнасыщенными приемами — причина особой плотности набоковской прозы, ее уникальности и узнаваемости.
© Вера Полищук, 1997.
Т. СМИРНОВА
Роман В. Набокова «Приглашение на казнь»{358}
Роман В. Набокова «Приглашение на казнь» неоднократно привлекал к себе внимание исследователей совершенно особым — по сравнению с другими произведениями — характером того мира, который возникает перед читателем.
По мнению П. Бицилли, своеобразие этого романа состоит в том, что его герои — лишь аллегорические фигуры, и автор, желая подчеркнуть их нереальность, «сплетает бытовые несуразности», чтобы полностью разрушить у читателя «иллюзию действительности»[858].
В. Ходасевич также считает, что в «„Приглашении на казнь“ нет реальной жизни, как нет и реальных персонажей, за исключением Цинцинната». Все прочее — лишь «игра приемов и образов, заполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творческий бред Цинцинната», а сами приемы не только создают мир произведения, но и оказываются его «неустранимо важными персонажами». Задачей автора, по его мнению, и является именно показать, «как живут и работают приемы»[859].
В книге В. Варшавского для нас важны два аспекта. Прежде всего, автор подчеркивает, что в основу романа положена мысль о том, что человек не может сделать постоянным, реальным то интуитивное ощущение бессмертия, которое возникает лишь в моменты озарения.
Кроме того, считает Варшавский, в романе театральный, искусственный мир становится метафорой омертвения души, без которой человек перестает быть человеком, превращаясь в «убогого призрака», в «куклу»[860].
Близок к этой точке зрения и современный литературовед А. Долинин. Для него этот мир «псевдолюдей» и «псевдосуществования», отраженный «в кривом зеркале… расколотого сознания» «несчастного, страдающего героя» кажется лишь «мнимостью», «безобразным фарсом»[861].