Набоков не склонен был отождествлять этих своих героев: «…силы воображения, которые в конечном счете суть силы добра, неизменно на стороне Смурова…»[829], но «Германа же Ад никогда не помилует»[830].
Примиряющей эти точки зрения я считаю следующую мысль В. С. Федорова: «В отличие от Германа в „Отчаянии“ Смуров понимает, что „пошловат, подловат“, он не агрессивен в своем писательском самоутверждении (о своем литературном даре он говорит вскользь, не настаивая на нем), он не пишет, а просто счастлив тем, что может глядеть на себя, „ибо каждый человек занятен“»[831].
Д. В. Коннолли исследует линию главного героя в контексте раннего творчества Набокова. По мнению автора, запечатленный Набоковым в рассказе «Ужас» «…страх героя при столкновении с абстрактным понятием „другого“, получивший развитие в „Защите Лужина“ как страх человека перед абстрактным иным», в «Соглядатае» повествователь пытается победить, «захватив в свои руки рычаги созидания»[832] (перевод наш. — К. Б.).
В работе Коннолли намечены параллели, связывающие «Соглядатая» с «Двойником» Ф. М. Достоевского. Коннолли предполагает, что «При разработке процесса раздвоения Набоков во многом находился под воздействием романа Достоевского». Автор отмечает такие общие черты у Голядкина и повествователя, как «…беззащитность и ощущение раздвоения после перенесенного унижения»[833]. Также указывается на различное отношение Голядкина и повествователя к своим двойникам.
Интересен и другой тезис автора. Он полагает, что повествователь в «Соглядатае» берет на себя функцию создателя, мыслит себя автором созданного им мира, получает «власть и независимость для самого себя путем обретения новой роли — роли автора»[834]. Между повествователем и его alter ego Смуровым возникают отношения типа «автор — литературный персонаж»: «…отношение повествователя к Смурову сродни отношению автора, болезненно реагирующего на отклики по отношению к его созданию»[835].
Повествователю-Смурову все же не удается сохранить автономность созданного им мира. Стоит реальности вторгнуться в выдуманный повествователем мир, как всякая иллюзия его изолированности разрушается. По мнению Коннолли, финальные слова героя не свидетельствуют о том, что он действительно счастлив. «Состояние пассивного наблюдения кажется стерильным и пустым. Быть всего лишь наблюдателем, лишенным подлинного человеческого общения означает духовную смерть»[836]. (Перевод наш. — К. Б.)
Учитывая приведенные точки зрения, я выскажу несколько замечаний, дополняющих то, что уже было сделано литературоведами, или несколько иначе ставящих проблему.
Начну с заглавия. По Далю, соглядатай — это тайный разведчик, подосланный наблюдатель, ищейка, шпион. Действительно, не прав ли Вайншток, может быть Смуров — «ядовитая ягодка», советский шпион? Это самое простое толкование.
Другой мотив сложнее. Не является ли соглядатаем сам читатель, наблюдающий за текстом, который рождается у него на глазах? Образ Смурова не описывается автором, а постепенно возникает из рассказов и мнений персонажей романа. В русской литературе этот способ повествования был известен со времен «Евгения Онегина» и служил для сохранения подчеркнутой объективности. Набоковым он доведен до крайнего предела, когда бедный читатель все время теряется и не может сразу определить — кто же ведет повествование — персонаж, главный герой, повествователь?
Образы Смурова могут возникать и исчезать, но каждый «новый» Смуров не будет истинным, а только еще одним из возможных его проявлений, запечатлевшимся в сознании того или иного персонажа. То ли Смуров, то ли повествователь специально указывают на это обстоятельство: «Ведь меня нет, есть только тысячи зеркал, которые меня отражают. С каждым новым знакомством растет население призраков, похожих на меня. Меня же нет». Подчеркнем парадоксальное завершение этой мысли: «Но Смуров будет жить долго» (II, 344).
Процесс становления образа Смурова происходит примерно по такой схеме. Возникнув в сознании персонажа или повествователя (пропущена строка) посторонним (II, 310), он может начать новое существование после смерти.
Незащищенность повествователя, его бесконечный самоанализ — наследие Поприщина и господина Голядкина. Два текста проступают сквозь словесную ткань «Соглядатая» — «Записки сумасшедшего» Гоголя и «Двойник» Достоевского.
Рассказчик в «Двойнике» Достоевского так говорит о своем персонаже после эпизода его унижения: «Господин Голядкин был убит, убит вполне, в полном смысле слова…»[837]. Набоков эту метафору реализовал и с нее начал свое произведение.
Коннолли отмечает, что для Голядкина его двойник — «это прежде всего источник мучений и гнева: он чувствует, что его место в обществе занято более умным и искусным „вторым я“». В то же время для рассказчика в «Соглядатае» присутствие двойника скорее «служит источником потенциального удовольствия. Он надеется разделять успехи своего „второго я“ без каких-либо негативных последствий для самого себя»[838]. Но и здесь, по мнению исследователя, Набоков расширил стратегию, намеченную Голядкиным, когда тот стремился защититься от суждений окружающих. Пораженный неожиданной встречей с одним из своих начальников, Голядкин раздумывает: «…или прикинуться, что не я, а кто-то другой, разительно схожий со мною, и смотреть как ни в чем не бывало? Именно не я, не я да и только!» (I, 113). Впоследствии он пытается предотвратить возможные неприятности, применяя вариант той же стратегии: «Я буду так — наблюдателем посторонним буду, да и дело с концом…, а там, что ни случилось, — не я виноват» (I, 223).
Именно этот способ поведения — постороннее наблюдение, соглядатайство — выбирает Смуров. А повествователь, отделив себя от Смурова, получает возможность относиться к себе «как к постороннему» и скрывается под завесой непричастности или свободы от ответственности.
Существует и более скрытая «цитация» из текстов Достоевского. Перед самоубийством, в минуту, когда все оставшиеся у героя связи с миром разрываются, Смуров видит в зеркале свое отражение: «Пошлый, несчастный, дрожащий маленький человек в котелке стоял посреди комнаты, почему-то потирая руки» (II, 305). Возникает вопрос, отчего простое «потирание рук» вводится в текст с недоуменной, заставляющей читателя останавливаться интонацией, подчеркнутой словом «почему-то». Зеркало выдало отражение не только повествователя, но и Голядкина. Ведь это он, Голядкин, имеет привычку «потирать руки»: «крепко потер руки» (I, 110), «судорожно потер себе руки» (I, 112).
То же самое относится к манере передвигаться «семеня»: «…семенил, семенил, в облачке ландышевой сырости» (II, 342). Ее герой-повествователь «Соглядатая» «заимствует» как у господина Голядкина-старшего, так и у его опасного двойника, который «…тоже шел торопливо…так же, как и господин Голядкин… дробил и семенил по тротуару Фонтанки…» (I, 140).
Фабульное совпадение, подкрепленное скрытой цитатой из «Записок сумасшедшего», — страсть к женщине, тщетная надежда, что она отвечает взаимностью и уверенность в том, что он-то уж сможет сделать ее жизнь счастливой, «роднит» Поприщина со Смуровым.
Гоголь
«Я сказал только, что счастие ее ожидает такое, какого она и вообразить себе не может, и что, несмотря на козни неприятелей мы будем вместе»[839].