По ночам — во мгле лазурной — вспоминаю жизнь мою; поцелуев мед пурпурный в сотах памяти таю. На заре — в тени росистой — о грядущем сны мои, о цветах — в траве душистой по краям путей любви. А уж в полдень полновластный — в ту весеннюю страну прилечу пчелою красной и к твоим устам прильну! Из Московии суровой он сюда перешагнул. Полюбил он моря гул, городок наш изразцовый; и бродил вдоль берегов, — загорелый, грубый, юный. Ветер. Пепельные дюны. Стук далеких топоров. Разноцветные заплаты парусов над рябью вод. Стая чаек. Небосвод, — как фаянс, зеленоватый. Были мудры вечера. Кружки. Сонные соседи. Думы голосом победы звали плотника-Петра. У стола мечтал он важно. Четко тикали часы. Помню: жесткие усы, взор жестокий и отважный, тень локтей и головы, полки в маленькой таверне, и на печке — блеск вечерний и квадраты синевы. Не всё ли равно мне, рабой ли, наемницей, иль просто безумной тебя назовут? Ты светишь… Взгляну — и мне счастие вспомнится. Да, эти лучи не зайдут. Ты в страсти моей, и в страданьях торжественных, и в женском медлительном взгляде была. В полях озаренных, холодных и девственных, цветком голубым ты цвела. Ты осень водила по рощам заплаканным, весной целовала ресницы мои. Ты в душных церквах повторяла за дьяконом слепые слова ектеньи. Ты летом за нивой звенела зарницами, в день зимний я в инее видел твой лик. Ты ночью склонялась со мной над страницами властительных, песенных книг. Была ты и будешь. Таинственно создан я из блеска и дымки твоих облаков. Когда надо мною ночь плещется звездная, я слышу твой реющий зов. Ты — в сердце, Россия. Ты — цель и подножие, ты — в ропоте крови, в смятенье мечты. И мне ли плутать в этот век бездорожия? Мне светишь по-прежнему ты. 1918; Крым 97. «Эту жизнь я люблю исступленной любовью…»
Эту жизнь я люблю исступленной любовью… По заре выхожу на крыльцо. Из-за моря багряного пламенной кровью солнце буйно мне плещет в лицо… Дуновенья весны, как незримые девы, с ярким смехом целуют меня. Многозвучная жизнь! Лепестки и напевы, и на всем — паутина огня! И когда всё уйдет, и томиться я буду у безмолвного Бога в плену, — о, клянусь — ничего, ничего не забуду и на мир отдаленный взгляну. С сожаленьем безмерным и с завистью чудной оглянусь — и замру я, следя, как пылает и катится шар изумрудный в полосе огневого дождя! И я вспомню о солнце, о солнце победном, и о счастии каждого дня. Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным я скажу: отпустите меня! Я не ваш. Я сияньем горю беззаконным в белой дымке бестрепетных крыл, и мечтами я там, где ребенком влюбленным и ликующим богом я был! 18 марта 1919 Склонясь над чашею прозрачной — над чашей озера жемчужной, три кипариса чудно-мрачно шумят в лазури ночи южной. Как будто черные монахи, вокруг сияющей святыни, в смятенье вещем, в смутном страхе, поют молитвы по-латыни. Еще безмолвствую и крепну я в тиши. Созданий будущих заоблачные грани еще скрываются во мгле моей души, как выси горные в предутреннем тумане. Приветствую тебя, мой неизбежный день. Всё шире, шире даль, светлей, разнообразней, и на звенящую, на первую ступень всхожу, исполненный блаженства и боязни. 5 апреля 1919; Крым Всплывает берег на заре, летает ветер благовонный. Как бы стоит корабль наш сонный в огромном, круглом янтаре. Кругами влагу бороздя, плеснется стая рыб дремотно, и этот трепет мимолетный — как рябь от легкого дождя. Стамбул из сумрака встает: два резко-черных минарета на смуглом золоте рассвета, над озаренным шелком вод. Апрель 1919; Золотой Рог |