Тут он умолкал, принимался нервно шагать по терраске занимаемого им еврейского дома, с которой открывался вид на бесконечное желтоватое пространство, убегавшее волнами до самого горизонта, и напевал на мотив какой-то французской песенки, но с чрезвычайно воинственной интонацией:
Gronde Maritza teinte de sang.
Gronde Maritza teinte de sang.
Gronde Maritza teinte de sang.
De sang, de sang, de sang…
Каким огнем горели его глаза! Он кидал эти грозные слова в аравийское небо, которое не понимало их, потом вдруг останавливался, впивался взглядом в голую гору, возвышавшуюся в северном направлении на самом горизонте, и прислушивался, как бы ожидая отзвука на громовые звуки марша и войны в Болгарии…
— Ах, услышать бы хоть раз болгарский гимн и умереть! — восклицал он.
VI
Эти разговоры захватывали, волновали нас. Образ родины неотступно стоял в наших мыслях. Он был нашим третьим, невидимым, товарищем. Но это еще сильней разжигало в нас тоску о ней; души наши изнывали в бесплодных мучениях. Ни одно известие о войне не достигало нашего слуха с момента моего приезда в Хаче, то есть с начала сентября. А теперь был уже конец ноября. Нашим товарищам в Худайде сравнительно повезло: наличие порта позволяло им хоть изредка сноситься с Европой; а мы здесь были словно в другом мире. Правда, батальонный командир поддерживал караванную связь с резиденцией окружного начальника Саном, но разве мы могли о чем-нибудь его спрашивать? Разве решились бы мы обнаружить свой интерес к войне, когда и без того наша принадлежность к болгарской национальности разжигала подозрительный фанатизм турок? Мы только старались украдкой хоть что-нибудь угадать по их лицам — поймать, прочесть намек на какое-нибудь военное событие. Если их лица были веселы, на наши опускалась черная туча; если они казались нам опечаленными, в наших душах вскипала бешеная ярость, хотя для нее не было определенных оснований. Благодаря этой пристальной слежке мы стали недурными физиономистами. Чего не видели глаза, то угадывалось сердцем. В самом начале декабря по тревожному шушуканью, по необычной подавленности офицеров мы поняли: наверно, Плевна пала!..
Так оно и оказалось: понадобилось десять дней (Плевна пала 28 ноября), чтобы весть об этом событии прошла путь от Вита{154} до Аравийской пустыни!
Но радость наша не хотела знать никаких сомнений и границ. Помню, как мы с Карановым всю ночь не спали, и он в каком-то исступлении все время метался по комнате, распевая свое: «Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang». Только этим напевом облегчал он свое сердце в минуты крайней скорби или высшего восторга.
VII
Но мне пришлось на время расстаться с товарищем. Я получил назначение в отряд, выступавший против арабских племен, живущих к северу от Хаче. Эти племена чрезвычайно воинственны и подчиняются только своим вождям. Некоторые из них, хотя и находятся в зависимости от Турции, дани ей не платят; наоборот, совсем недавно турки платили дань их вождям. А если турки оказывались неаккуратными, арабы, предводительствуемые своим махди (пророком), вооруженные фитильными ружьями и копьями, выступали против турецких войск и в продолжение многих месяцев воевали с ними… Так было и теперь. Турки одолели, но с огромными потерями. Рота, в которой числился и я, находилась в одной отбитой у врага башне. Эту башню арабы взорвали. Все солдаты вместе с командиром были разнесены в клочья. Уцелел только я, так как в то время заведовал военным госпиталем, расположенным в двух часах пути от лагеря. Арабы подложили порох и под этот госпиталь, но им удалось подорвать только часть его. Испытав столько опасностей в чуждом деле, совершенно измученный, я в конце концов, после трехмесячного отсутствия, вернулся в Хаче.
VIII
Первой моей мыслью было: скорее к Каранову — услышать новости. Я жаждал хоть что-нибудь узнать о Болгарии.
Как только я вышел за ворота, навстречу мне появился его слуга, полуголый негр. Поспешно отвесив низкий поклон и запахивая халат, он произнес:
— С приездом, господин!
— Где твой хозяин? Как он поживает?
Он поглядел на меня тревожно.
— Пойди к нему, господин. Я уже двадцать раз приходил узнать, не приехал ли ты, — печально ответил негр.
— Что он? Уж не болен ли?
— Болен, господин… Очень болен!
Я побежал к Каранову и застал его в постели. Поговорить с ним мне не удалось. Он был в беспамятстве. При нем находились один из батальонных врачей, Джемал-бей, да сгорбленная, черная старушка бедуинка. Врач подошел ко мне, тихо поздоровался и шепнул:
— Положение безнадежное…
На мои торопливые расспросы он сообщил, что у моего товарища, видимо, тяжелая форма тифа с какими-то осложнениями. Он не может в точности установить характер болезни… Думает, что она вызвана главным образом психическими причинами… Положение больного чрезвычайно тяжелое… Вот уже пять дней, как он ничего не ел. Бредит, спрашивает обо мне. Впрочем, и это случается все реже. Недавно пришел в себя и звал меня, а теперь вот опять без сознания и лежит как мертвый. Температура у него чрезвычайно высокая, и надо скоро ждать конца.
— Да, — прибавил врач, — он зовет еще какую-то Марицу. Кто это? Наверно, какая-то болгарка?
— Да, это его сестра, — тихо ответил я.
В это время больной зашевелился и стал бредить. Врач сделал мне знак, чтобы я послушал. Каранов, открыв глубоко ввалившиеся глаза и глядя неподвижным взглядом в пространство, бормотал сухими, бескровными губами что-то несвязное; на бледном, худом, изможденном лице его с заострившимися чертами лежала маска страдания и смерти. Вдруг он приподнял голову от подушки, жадно вдыхая воздух, и, устремив горящие страшным огнем глаза на окно, увешанное кругом фотографиями, громко закричал:
— Gronde Maritza teinte de sang! Да, так, так! Ура! Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang! Gronde Maritza, Maritza…
Окно выходило на север.
— Бедный, бедный юноша! — с состраданием прошептал Джемал-бей, бросив взгляд на портреты, висевшие у окна, среди которых были и женские. Из всего произнесенного Карановым он уловил только слово «Марица».
IX
Все свободное от службы время я проводил теперь у постели своего несчастного друга. Мучительный бред его, прерываемый лишь мгновенными смутными проблесками сознания, продолжался еще три дня, перейдя в агонию… Я закрыл ему глаза. Бедный Каранов! Он так ни разу и не узнал меня; мне не пришлось ни поговорить с ним, ни услышать, как он называет меня по имени… Он забыл все окружающее; в его хаотически разметавшемся воображении все смешалось, спуталось, и в потоке невнятного, бессвязного бормотания и безумных выкриков, вырывавшихся из его пылающей жаром груди, я мог разобрать одну только отчетливую, законченную и глубоко потрясающую фразу;
— Gronde Maritza teinte de sang!
Увы, он так и умер, не услыхав болгарского гимна!
София, 1890
Перевод Д. Горбова
СЦЕНА
Я в третий раз переезжал на новую квартиру, так как бездомовные жители болгарской столицы то и дело переезжают из дома в дом, являясь как бы вечными кочевниками, вроде цыган или болгарских провинциальных чиновников. Каждый хорошо представляет себе весь комизм переезда. В воображении тотчас встают тысячи больших и малых предметов обстановки, кухонных и кабинетных принадлежностей, вещей, предназначенных для обслуживания телесных и душевных потребностей, — все эти бесчисленные безыменные и ничтожные мелочи, беспорядочно наваленные на телегу в виде какой-то собранной с бору да с сосенки коллекции барахла, но все вместе составляющие то самое, что мы называем комфортом, — те разнообразные, незаметные и преходящие радости повседневной жизни, совокупность которых, по замечанию Смайлса{156}, составляет земное и — увы! — столь несовершенное счастье разумного человека. Короче говоря, я переезжал, и это слово само по себе прекрасно объяснит читателю, почему я в тот день вторично дезертировал из дому, предоставив другим тяжелую роль командиров в деле членовредительной переброски моей движимости.